буквально и непонятно потерявший невесту, и потому так страшны были его прежняя толщина, невыцветшая рыжина, – я думаю, что надо сейчас обратиться к детям. Не только потому, что это ниша, которая всегда, а потому, что на них надежда. Можно сделать так, что они научатся заранее смеяться.
– Дети отвратительны, – сказал толстый в клетчатых штанах. – Я запретил бы детей.
– Ну так отлично! – вскричал Барцев. – Это как раз и есть самое детское. Кто, кроме ребенка, имеет право сказать «дети отвратительны»? Вот садись и пиши, какие они все твари.
– Я знаю только одного человека, который циничней детей, – сказал остроносый и бледный. – Это Макаров.
– Макаров да, – с одушевлением подхватил клетчатый. – Макаров страшный. Он рассказывал, что его родной отец однажды чуть не до смерти забил.
– У Макарова есть справка, что он свирепый, – добавил Барцев. – Он в сельсовете взял, у себя на Кубани. Сказал, что, если не дадут справку, его не возьмут в газету.
– А Макаров пишет? – спросил Женя.
– Он мне в альбом переписал несколько стихов, – сказала Лика. – У него слово звучит. Он берет слово, например, «страсть» – и ставит в чуждый ряд, например, «котлета». И тогда звучит.
Льговскому понравилась идея с детьми.
– Это хорошо, это на опережение, – сказал он. – Всегда надо на опережение, не только в литературе, но это и в любви работает. На этом построен «Вертер». Лотта говорит – уходи, а он умирает. Если бы он воскрес, Альберта бы отставили. Нам говорят – пишите для пролетариата, мы превышаем и пишем для детей. Это еще проще и уже совсем оптимистично.
Клетчатый кивнул – он вообще, кажется, не умел смеяться.
– Ну, это вряд ли, – сказал вдруг джентльмен с ребусом «Оля» на щеке, – а я вижу, так сказать, тенденцию.
– Шура видит тенденцию, – сказал рыжий.
– Тенденция в том, – важно продолжал Шура, – что сначала стало нужно писать плохо. Это была новая краска. Нельзя было рисовать бесконечные сады и парки, или голую, или юношу с перчаткой. Стало нужно рисовать кубическую голую или юношу с перчаткой во рту. И это пошло дальше, до кубов, квадратов, до полного уничтожения; но дальше, как вы говорите, на опережение сыграла жизнь. И тут уже надо, мне кажется, не опережать в падении – потому что в самом деле некуда, – а как бы давать ей урок, тянуть ее кверху. Надо ей показать какое-то абсолютное совершенство. Я не знаю еще какое. Вот Бахарев знает. Он пишет роман и уничтожает его, и потом пишет по памяти, потому что хорошо только то, что запомнилось. Потом опять уничтожает. К пятому разу он знает то, что нужно, наизусть.
– Гоголевский метод, – сказал Льговский.
– Он бы так и сделал, если бы успел, – кивнул Шура. – Потому что тогда тоже – опережало в падении, и надо было написать что-то безоговорочно прекрасное. Потом сделали «Войну и мир».
– Не обязательно прекрасное, – сказала Гликберг. – Можно совершенное. Совершенное не обязательно прекрасно