не видал.
– А ты что…
Люди оборачивались. Кто-то пробежал мимо, близко, хлопая мокасинами по камню.
– Эти сволочи из резервации!
– А этот вон тоже оттуда.
А он не оттуда; и его мать не оттуда – она из?.. Короче, это он тоже попытался пропеть, но уже забоялся. Свернул в переулок, в толпу любителей понежиться на солнышке.
В дверях подъезда стояли две женщины, костлявые и довольные.
Одна:
– Видала?
Другая расхохоталась.
Он улыбнулся; от этого его звук переменился вновь.
Из соседнего подъезда, жирная и оборванная, с лицом грязным, как запястья у пьяницы, она выносила тканый мешок в кулаке, а другой рукой уминала мусор. Обернулась к нему, топчась в мусорной куче, поморгала.
Его музыка споткнулась, но вобрала и это. Он выскочил на авеню, обогнул семь монашек, побежал, но обернулся на них посмотреть.
Они шли медленно, а говорили быстро, тихо и пронзительно. Складки белого ломались на груди и коленях; потертые черные носы туфель морщили белые подолы.
Люди монашек обходили.
– Доброе утро, сестры.
Сестры кивали и улыбались – вероятно, потому, что дело близилось к вечеру. Шагали по прямой, ш-шух-х да ш-шух-х.
Он постарался вписать ритм их походки в свою музыку. Оглядел улицу, поскакал дальше, все сильнее растягивая свои звуки; он скакал, пока не побежал, каждая нота – на полквартала.
Вылетел за угол.
И весь воздух шипением вышел сквозь зубы.
Ладонь у человека приподнялась, а пальцы остались чертить мокрое на тротуаре, а потом он перекатился и показал почти всю свою рану. Тот, что стоял, покачивался и потел. Когда женщина на другом углу заголосила:
– Ойбожечки! Ойбожечки, помоги-и-ите! – тот, что стоял, дал деру.
Он посмотрел, как тот бежит, и дважды немножко вскрикнул.
Человек на улице кряхтел.
Кто-то пробежал, толкнув его, и он попятился с другим звуком; а потом тоже побежал, и то, что родилось музыкой, стало воплем. Он бежал, пока не пришлось перейти на шаг. Он шагал, пока не пришлось бросить петь. Потом побежал снова; в горле саднило, он снова завопил.
Пробежал группку небритых мужчин; один ткнул в него пальцем, но другой сунул бутылку в руку, подернутую лиловым.
Он бежал.
Он плакал.
Он срезал путь по лесу. Еще пробежал.
Он бежал широкой улицей под лентой вечера. Фонари зажглись ожерельями-близнецами, что вдруг развернулись по авеню, а между ними – движение и хвостовые огни. Он завизжал. И кинулся прочь с улицы, потому что люди смотрели.
Эта улица была знакомее. От шума болело горло. В глазах вспышки; изгороди измазаны темнотой. А он уже ревел…
– Да господи боже!..
Он с размаху влетел ей в ладони! Мать – и он хотел ее обнять, но она его не подпустила.
– Ты где был? Да что с тобой – чего ты орешь?
Он щелкнул челюстями. За зубами нарастало оглушительное.
– Мы тебя чуть не полдня искали!
Ничуточки не вырвалось наружу.