я старше на два с половиной года и потому был в его дошкольные годы на положении няньки, но няньки-мальчишки, не лишенного, наряду с проявляемой о нем заботой, желания иногда над ним подтрунить, по-забавиться. Попугать, например, сидящими под кроватью медведями или волками, а после столь же быстро остановить плач заявлением, что волков нет и что это мои придумки. Подмывала меня к таким действиям не реакция брата, а его доверие ко мне. И потому я никогда не смаковал испуг и наслаждался обратным – мгновенным прекращением слез и полным успокоением по малейшему на то моему желанию.
Братец мой был болезненным ребенком. После того как мы с ним переболели простейшей корью, я больше, тьфу-тьфу, ничем серьезным не болел и практически никогда не лечился. Страдал лишь, будучи уже в возрасте, несколько от радикулита, да и то, как правило, по своей глупости и упрямству. От спанья в походах на голой земле; от залезания в холодную воду какого-нибудь ручейка, а потому в скрученном от тесноты виде, который тут же фиксировался на моей спине; от какого-нибудь явно неподъемного бревна, которое мне вдруг приспичило сдвинуть с места, и от тому подобных случаев своей глупости.
В шесть лет брат заболел скарлатиной, и я, учась во втором классе, на десять дней был отправлен жить к тетке (по матери) Фате в город. Каждый день после школы я подходил к своему дому, приветствовал через окно брата, отправлялся затем на трамвае к тетке на улицу Азина и там ждал ее возвращения с работы. Самостоятельность пацанов в те времена, в сравнении с теперешними, была потрясающей. Ведь связи никакой, телефонов нет, проверить, доехал ли я до тетки вечером, а утром до школы – никакой возможности. Тем не менее сегодня у меня такое впечатление, что никто из старших особенно и не переживал. Да и какие могли быть переживания, если мы были все лето предоставлены сами себе и чуть не каждый день в хорошую погоду таскались на водоемы: на Калиновские разрезы, на городской и Визовский пруды и даже заводские отстойники. Нас отпускали в ночное пасти лошадей с соседнего конного двора.
По той же причине хлебнул он сверх меры и во время войны, когда в 1943 году мы с ним поехали на сельхозработы под Туринск. Страшно представить, как со станции всю ночь под проливным дождем шли пешком двадцать километров до нашей деревни. А ведь ни плащей, ни резиновых сапог! В деревне две недели безвылазно пробыли на лесном сенокосе в шалашах среди комарья и ночью и днем без антикомарина в неприспособленной одежонке и с постоянно мокрыми ногами. Питание до появления свежей картошки – одна гороховая каша, которой с голодухи по первому разу съели двухведерный котел, литра по два на каждый рот. Мыла нет, вшей давили в свободное время сотнями. Леонид не выдержал, заболел. Ни врача, ни лекарств. Единственное лечение – два дня менял пайку хлеба на стакан молока и поил его им горячим. Вернулись домой, мать рассказывала, грязные, полубосые, во всем изодранном,
а сами – одни кости. На следующий год – он снова на все лето в другой колхоз, но уже с матерью. Я работал и потому был оставлен дома. А со мной – 10 соток картошки, которую надо было одному окучить,