вытянутой руки.
– Да так… Слишком много накопилось всего. Сразу не расскажешь.
– А ты выпей! Говорить легче будет.
Недолго думая, Романов опрокинул в себя содержимое стакана. Поставил с громким стуком на стол, и, влекомый внезапно возникшим желанием излить душу человеку, от которого зависело: найдет ли он Медею, принялся подробно рассказывать обо всем, что случилось с ним, начиная с той самой ночи, когда над притихшим городом взошла бледно-желтая луна.
Закончив рассказ, Романов еще раз с удовольствием выпил водки, занюхал рукавом рубашки, и спросил Пинчука: как он думает, какую цель преследовала Медея, когда приходила к нему.
Пинчук пожал плечами. Сказал, что Медея, девочка, конечно, со странностями и приворожить, кстати говоря, может не хуже его летавки, но вот чтобы в полночь явиться бог весть кому в одной ночной рубашке…
– Нет, чума, это не в ее стиле. Тут что-то не так.
Романов уныло согласился: не так.
Потом спросил:
– Ты с ней, говорят, встречался?
– Нет. Но она мне звонила один раз, после того, как прилетела из Швейцарии.
– О чем вы разговаривали, можно узнать?
– Ни о чем. Так, обычный трёп.
– Как найти ее, знаешь?
– Теперь, когда Дадиани сменили местожительство, нет, но… –добавил Пинчук, подняв указательный палец правой руки вертикально вверх. – Попробовать поискать, думаю, можно.
Толя Пинчук, как и говорил, оказался человеком не только нормальным, но и почти что трезвым. Точно извиняясь за поведение, недостойное богатыря, он весь вечер, казалось, старался загладить перед Романовым свою вину – рассказывал всё, о чем знал или догадывался, делился всевозможными слухами, словом, вел себя подобно иным совестливым людям, которые честно признают за собой пороки, от которых не в силах избавиться.
Отвечая на первые два вопроса Романова: что собой представляет Медея и кто ее друзья, сказал, что по причине крайне редкого пребывания на родине, друзей у нее нет и быть не может, за исключением разве что сводной сестры Софико.
– Что же касается того, кто она такая…
Задумчиво пожевав губы, Пинчук попросил Романова представить себе человека, которого когда-либо незаслуженно обидел.
Выполняя просьбу, Романов нарисовал в своем воображении себя в обличии двухметрового богатыря с ярко выраженными надбровными дугами, а человека, незаслуженно обиженного им, в виде интеллигентного сорокатрехлетнего мужчины с усталым лицом, в котором читались ум и душевные страдания.
– А теперь, – сказал Пинчук, получив от Романова знак о том, что тот сделал всё, как надо, – постарайся вызвать в себе чувство вины перед ним, как будто ты только минуту назад узнал о том, что наехал на него конкретно не по делу.
Романову не было нужды особо стараться. Не успел Пинчук договорить, как он – двухметровый богатырь с ярко выраженными надбровными дугами – уже испытывал неимоверные муки совести оттого, что издевался над интеллигентным человеком с умным лицом, чья единственная