тому же пути. Зиновьев, речь которого признается в своем роде перлом демагогического искусства, могущего смутить не одну путаную голову, очень помог мне не только наглостью и развязностью своего тона по отношению к Европе, но и исключительно корректным и нарочито мягким тоном по отношению к нам. Какую-то ошибку в расчете он при этом сделал. То ли он трусил и надеялся обезоружить меня этим тоном, то ли он считался с тем, что у левых независимых нет еще уверенности в том, что я «контрреволюционер», только он, поскольку упоминал о нашей партии или обо мне, говорил как о честных противниках, преданных рабочему классу и т. д., но некоторые-де не понимают того, как делать революцию. Этим он лишил уже себя возможности после того, как я выступил, объявлять сообщенные мной факты ложью или клеветой – единственный способ, которым бы он мог ослабить впечатление от этих фактов. И говоривший после меня Лозовский не решился это сделать, хотя и повторил несколько басен о меньшевиках и продолжал называть меня «Genosse» [393], несмотря на то что я в своей речи, не прибегая к грубости, характеризовал большевиков совершенно откровенно. Хотя свою речь я не сам говорил, а пришлось поручить читать Штейну, и хоть написал ее я перед самым выступлением, так что не удалось переписать, и Штейн, благодаря моему проклятому почерку и плохому освещению, даже местами запинался, – тем не менее все сходятся на том, что речь произвела огромное действие. На верхи партии произвела, по-видимому, впечатление моя постановка вопроса, противопоставляющая деспотическому контролю международного движения московским правительством, то есть правительством восточной, пропитанной реакционными тенденциями, мужицкой революции (как сущность III Интернационала), международный контроль европейского пролетариата над самой русской революцией. По этому поводу я говорил им и о недопустимости постановки вопроса, что «в России это годится, а у нас нет» и т. п. На рядовых же делегатов больше всего произвели впечатление факты о терроре и самовластии правительства. Крики: «Bluthund», «Henker», «Noske», «Schlachter» [394] и т. д. огласили зал; Зиновьев был бледен, а левые явно смущены и шумели недостаточно сильно, чтобы перекричать меньшинство. После заседания один немецкий рабочий подошел к Штейну и передал ему 50 марок на меньшевистскую партию из своих личных сбережений; Циц[395], Криспин, Гильфердинг и многие другие сказали мне, что моя речь им сослужила большую службу. […]
Есть серьезное предложение основать здесь специальное издательство для печатания наших брошюр по-немецки. Мою речь, вероятно, тут же выпустим и по-русски.
На конгрессе вожди правых хотя еще и не вполне обрели себя и не противопоставили большевизму законченного политического мировоззрения, но сделали значительный шаг вперед, а по отдельным вопросам, как, например, единство профессионального Интернационала, заняли sehr bindende[396] позицию. Доклад Криспина был великолепен; этот человек сильно вырос за два года, и Щупак, который его не терпел, говорит, что его не узнает. При некоторой педантичности и тяжеловатости