Забыли, во что одевались и что ели люди. А музыка – звучит.
Его родня – бассетгорн. Настройка на си-бемоль.
От пианиссимо до фортиссимо – давай, гоголем пройдись.
(особняк Дергачева)
Дергачев повез певицу Злату в свой тайный, для встреч, особняк. Охрана у входа чуть не отсалютовала прибывшей на черной «Победе» паре. Он и она, пузатый старик и тощая, как гвоздок, девчонка, подбородок заносчиво вздернут, глаза из-под густо намазанных тенями век искрятся грядущим сумасшествием. Красивая шубка, а вот сапожки нищие. Стоптанные. Непорядок. Что ж ты, старик, за сапожками не уследил.
Они поднялись на второй этаж по сахарной мраморной лестнице. Перед ними услужливо открывали двери чужие люди. Старик не стал долго ждать. Быстро, ловко расстегивал пуговицы на вороте платья Златы. Противно, подло и долго дергал его вверх, снимая, и она держала руки вверх, как на расстреле. Ее впервые раздевали чужие мужские руки. Старик стаскивал с девушки одежды, а она думала брезгливо: а сам-то разденется или нет? Приспустил штаны. Ремень вывалился и брякнул об пол пряжкой. Старик прищурил глаза, рассматривал худую стать Златы. Кровать стояла рядом, невидимая. Колени девушки подогнулись сами, как у деревянной марионетки. Когда старик навалился на девушку всей сытой тяжестью, она медленно раздвинула ноги и приказала себе: думай о чем-нибудь другом, думай, думай.
И она – думала.
…она слышала музыку. Музыка билась болью. Она наполнялась болью и выливала боль, боль булькала, темно-красная, горячая, и девушка гадала, какая она на вкус. Вкуса крови? Вкуса горького вина? Такое на банкетах подают. Ты еще попробуешь такое, еще и еще, внушала она себе, пока были силы внушать. Сквозь поток музыки это делать было все труднее. Поток превратился в лавину, потом в мешанину, потом в предвечный хаос. Белизна простыней раскидывалась облаками, с небес в девушку наотмашь били голоса, и она проклинала ангелов, они протыкали ее голосами насквозь, и боль возобновлялась. Мрачные мелодии нельзя было поймать: они стегали девушку бичами и улетали, и боль стекала по ней полосами, живыми ручьями, не стереть, не забинтовать. Только ждать. Ждать, пока кончится эта музыка.
Такая музыка тоже бывает, шептала девушка себе, отворачивая лицо, но ее лицо нагло и властно повертывал лицом к своему лицу, к носу, лбу и рту старик, обращенный в ужас единственной музыки, и он присасывался ртом к музыке ее рта и пил ее, пил. Не мог напиться. А сил у старика не хватало на то, чтобы длить музыку, и она оборвалась. Впервые, спросил он, отфыркиваясь, как после заплыва. Нет, прошептала девушка, скорее змеино прошипела. Не верю, выхрипнул старик и попытался рассмеяться, и весь заколыхался, и девушка чуть не задохнулась. Не верь, выдохнула она и опять отвернула лицо на подушке, и старик видел только ее белую, слишком бледную, снежную, ледяную, голую, впалую щеку. На подушке рядом с ним лежал живой череп. Старик сполз со своей забытой молодости и тихо застонал по ней, давно