жили-то бедно, хуже крестьян, но собак не продавали никогда. Так не дай бог мне было замешкаться, не предложить вовремя гостям сесть или, еще хуже, за обедом что-нибудь схватить вперед сестры – тут же запрещалось неделю появляться на псарне. А я так привязан был к собакам, что предпочел бы плетку…
Он наконец втянул дым и тут же закашлялся, прижав к горлу ладонь.
– Самосад. Папирос бы. А сны… Мне как-то перед войной попалась книга: там доктор, немчура, объяснял сновидения с точки зрения – как бы это сказать? – венерической. Будто все, что нам снится, связано, оказывается, с половым влечением. Притом не просто с влечением, а с таким именно, которого сами в себе мы как бы и не осознаем, а оно все равно где-то там действует.
– И вы в это верите? – спросил Лампе.
– Ну не то чтобы убедился, но интересно же. Получалось, что женщины у меня теперь будут как на ладони, вся их подноготная, раз уж у них заведено сны пересказывать. Да и в себе занимательно покопаться. Но знаете, с тех пор – как отрезало. Спишь не так, конечно, как пьяным бывает, какое-то ощущение времени сохраняется, но чтобы образы, сюжеты – никогда.
Он помолчал, разглядывая небо. Потом вздохнул.
– Смотри-ка, все забыл.
– Что?
– Звезды, созвездия. А в гимназии ведь высший балл имел. Телескоп даже сооружали, с учителем.
– Неужели совсем?
– Ну, пояс Ориона еще узнаю. Значит, выше Бетельгейзе, верно? Дальше Альдебаран, Регул. Персей где-то здесь должен быть – там звезда Алгол: красная, звезда смерти.
– Это ведь арабские у них имена? – спросил Лампе.
– Всякие. У некоторых халдейские еще. Представляете, сколько веков!
Толщу времени Лампе вообразил себе почему-то как беспросветную, бесконечную воронку. И поежился.
– Продрогли? – Закревский ловил пальцами прилипшую к губе табачную крошку.
– Черт! Задувает даже здесь.
– На ходу согреемся.
– Куда там на таком ветру.
– Что, не хочется вылезать?
– Честно говоря, не очень, – признался Лампе.
– А я к холоду равнодушен. Оставайтесь. Я пройду вперед, потом захвачу вас.
Доверяя Закревскому вполне, Лампе не заставил себя уговаривать. Но все происходившее с ним в эти дни подспудно, должно быть, подтачивало и отшлифованное бесчисленными днями фронта умение владеть собой. Он знал, что спать нельзя – окоченеешь; повторил это себе несколько раз, приказом – и все-таки задремал, едва остался один. Вроде бы и глаз он не закрывал, но пейзаж, бледный в свете медленно одолевавшей высоту полной луны, стал вдруг виден так, словно окопчик обернулся холмом. Только что Лампе смотрел вровень с землей, сквозь тонкие линии стелющейся по ветру травы, а теперь пологий речной берег, такой же с другой стороны, уходящая вдаль плоскость полей – все развернулось перед ним подобием огромной карты. Более того, ощущалось исчезновение горизонта: казалось, будь света чуть больше – разглядел бы за перелеском и пройденную сегодня Усть-Лабинскую,