грустно и на первый взгляд равнодушно слушал это повествование; Дрышек, прищурив один глаз, всматривался…
Обратил потом глаза к небу, чтобы определить по солнцу и вовремя доехать до дома.
– Я должен ехать, – сказал он, – да и вам тоже, прежде чем закроют ворота, нужно поспешить, дабы на Клепаре не ночевать, но когда поздно приеду, тесть будет ругаться, а жёнка подумает, что с девушками на Околе забавлялся. С ней дело обычное, предпочитаю лиха не дразнить.
Он взялся за седло, подавая Гжесю руку.
– А почему ты говорил, что так счастлив с жёнкой, – ответил Стременчик, – когда тебе её и тестя нужно бояться?
Дрышек сделал дивную гримасу.
– Нет хлеба без ости, нет рыбы без кости, – сказал он тихо. – Предпочитаю уж, чтобы жена побранила и тесть погрозил, чем умереть с голоду и голову ломать над письмом.
Будь здоров!
Так они расстались. Гжесь вернулся на крыльцо и, достав хлеб с сыром, по-старинке, велел подать к ним мерку слабого пива, которым запил ужин. Взял потом на плечи узелок, палку в руки и живо пустился известной уже дорогой к городу.
Сравнивая теперь первое своё прибытие в Краков и возвращение в него восемь лет спустя, он думал, взвешивал и рассчитывал, что приобрёл, а мог по этой причине быть гордым. Чувствовал, что время не потерял, и что его узелок, на который Дрышек так презрительно поглядывал, содержал в себе больше, чем то, что тот приобрёл за девушкой в приданом… Пережил много, промучился немало… среди чужих, но урожай его за это наградил.
Теперь уже он мог смело записаться в Академию и слушать всевозможные науки, потому что был приготовлен и сведущ в этих науках.
Он хотел быть бакалавром, магистром, доктором, а потом засесть в коллегиум и читать молодёжи лекции о том, что кропотливо приобрёл.
«И надеть духовное облачение…» – подумал он про себя, и лицо его нахмурилось.
Перед ним стояла прекрасная Ленка и живой мир, который был закрыт духовным.
Он вздохнул.
Да, нужно было выбирать из двух: мудрость или жизнь, один из двух миров: клауструм науки или театр активной жизни. Давно уже борьба этих двух вездесущих и непримиримых противоречий раздирала его душу… а когда думал о том, что нужно было выбирать одно, в конце концов отталкивал оба, потому что всегда по чему-нибудь пришлось бы плакать.
– Времени у меня достаточно, – говорил он себе, – Бог укажет, что делать. Он вёл меня до сих пор… вдохновит в решительную минуту.
В городе уже звонили на вечерние молитвы, когда Гжесь, пройдя ворота, вышёл на улицу, а вид этих знакомых мест, усеянных столькими памятками, развеселил его.
Они возвращали ему ярко проведенные здесь годы.
Но напрасно он обращал глаза на людей, лиц знакомых не было. Никто с ним тут не здоровался, поглядывали, как на чужого. На Флорианской немец, стоящий перед домом, увидев его и по одежде догадавшись о странствующем земляке, спросил его на своём языке.
В течение пяти лет Гжесь с ним освоился и по произношению в нём нельзя было узнать поляка. Отвечал таким немецким языком,