ной абстрактной композицией в духе Сержа Полякова. Но я-то помню ее в другие, не такие абстрактные времена.
Ранние надписи на этой стене типичны и заурядны, не могу вспомнить ни одной. Осенью 1993-го появились большие кривые буквы: «ЕЛЬЦЫН ИУДА». Первые две буквы «иуды» быстро и халтурно замазали, превратив проклятье в верноподданнический слоган. Выполнено это было формально и без настоящего усердия: квадратики более светлой краски легко подсказывали исходную злобу дня. Примерно через месяц замазали все.
Через несколько лет на том же месте другая рука вывела более актуальный лозунг «Смерть жидам». Не знаю, кто должен следить за такой агитацией, но этот кто-то не торопился. Много месяцев я ходил мимо особняка в ту и в другую сторону, подставляя то правую щеку, то левую.
Первые годы нового тысячелетия украсили стену какими-то молодежными иероглифами, мне, к счастью, не доступными. Сменившие их ацтекские росписи тоже содержат свою информацию, но и она до меня не доходит.
Сейчас в городе большинство надписей – такого рода. Какое-то руническое письмо, значки для посвященных. Но ведь кто-то в них разбирается, кому-то это письмо адресовано! Его читают новые жители.
А я иду по родному городу как по чужому, слепо озираясь по сторонам.
Прямые сообщения
Есть такая известная московская группа граффитистов, украшающих все, до чего могут дотянуться, штампованной надписью «Зачем?». Я слежу за их деятельностью с пониманием и сочувствием. Вопрос действительно уместный. Надо все-таки понять наконец: зачем? Зачем мы здесь живем? По любви? Но Москва – такое место, что ее нелегко любить безоглядно.
Однажды я прочитал фразу, процарапанную на заиндевелом стекле троллейбуса: «Терпите люди скоро лето», и она стала моим жизненным кредо.
Однажды я заметил надпись мелом на одном из кирпичей неоштукатуренной стены: «Я тоже». Это высказывание кажется мне одним из лучших минималистских стихотворений – но не на бумаге, а именно там, на стене, как если бы это было высказывание самого кирпича.
На другой кирпичной стене я увидел крупные печатные буквы зеленой краской: «КИРПИЧИ!» Тогда, помню, появились некоторые размышления о «низовом концептуализме».
Вот надпись на стене соседнего дома: «Остаюсь самим собой – никто и звать никак».
А вот надпись под нашей аркой: «Все бабы бляди а солнце ебаный фонарь». По-моему, неплохо. Энергично, лапидарно.
«Маша Петрова сука и проститутка» – это написано твердой рукой, крупными буквами. А ниже кривовато и небрежно: «Да ладно!»
У города есть свой язык, даже множество языков, но какие-то из них – шифрованные. Мы, безусловно, слышим (точнее, видим) речь города, но не очень понимаем и как бы не впускаем в сознание. Почти без сопротивления позволяем кому-то ее прервать, а потом удивляемся: какой чужой стал город, совсем не мой. На самом деле нужно произносить слитно: «немой».
Городское пространство
У Москвы несколько масштабных сеток, и мысли о ней разъезжаются как на льду: при всей ощутимой мощи ее силового поля она не складывается в отчетливый и внятный сознанию пространственный знак. Старый город рассыпается как кроссворд – ничего уже не угадаешь. Новый город реагирует на старый, как живой организм на неорганические включения: обволакивает и пытается рассосать. Недаром в фильмах Москву все чаще показывают сверху: как фосфоресцирующие кольца гигантского спрута.
И все же не иссякает в Москве запас покоя. Здешнее пространство по своему начальному характеру – спокойное, ненапряженное. Напирают окраины, ускоряется жизнь, а внутри Садового кольца все равно какая-то мягкая сетка, и катишься по ней как мячик по гамаку.
Может, это не один город, а несколько, существующих один внутри другого наподобие матрешки. И по тому же негласному правилу входят друг в друга разнопородные малые пространства Москвы. Двор всеми силами не подчиняется архитектурным указаниям улицы: там своя жизнь, более вольготная и не вполне городская. Самочинно, неостановимо растет естественная «среда» – почти бесхозная и безродная, почти безымянная. Вечные времянки. Стихийная, низовая архитектура иногда выползает на улицу и исподтишка пытается подчинить себе ближайший городской участок.
На какую-нибудь Ольховскую улицу и сейчас заходишь, как в другой, полуслободской мир. Домики лепятся к домам, сараи – к домикам, гаражи – к сараям. Тянутся вверх ничейные голубятни. Ничейные собаки поднимаются с асфальта и сердито лают на чужака. Люди, стоящие редкими небольшими кучками, поворачивают головы и провожают тебя внимательными взглядами: чужой пришел.
Ностальгия
Конечно, я помню, что стонами о вандализме были заполнены страницы дореволюционного журнала «Столица и усадьба», а Павел Муратов сетовал на современное (ему) убожество и упадок вкуса.
Саша Асаркан внушал нам: «Ничего-ничего. Рядом с этим монстром появится со временем другое страшилище, потом третье, и глядишь – возникнет какой-то ансамбль».
Вероятно, ностальгия – союзница эстетического