то, чем мы хотели быть, – отбирая наших детей еще до того, как они стали детьми, младенцев, прежде чем те стали младенцами. Их вырывали из утроб, разбивали мягкие детские головки о деревья. Потом они забрали наши расчлененные тела в качестве трофеев и выставили их на всеобщее обозрение в центре Денвера. Полковник Чивингтон отплясывал, потрясая обрубками тел, женскими лобковыми волосами – пьяный, он танцевал, и собравшаяся вокруг него толпа казалась еще более кошмарной, потому что радовалась и смеялась вместе с ним. Такое вот празднование.
Переселение индейцев в города должно было стать последним необходимым шагом в нашей ассимиляции, поглощении, стирании из памяти, завершении пятисотлетней кампании геноцида. Но большой город создал нас новыми, а мы сделали его своим. Мы не потерялись в этом хаосе высоток, потоке безымянных масс, несмолкающем шуме трафика. Мы нашли друг друга, основали индейские центры, явили миру наши семьи и пау-вау[7], наши танцы, песни и ремесла. Мы покупали и арендовали дома, спали на улице, под мостами автострад; мы ходили в школу, вступали в вооруженные силы, заполоняли индейские бары во Фрутвейле в Окленде и в Мишн в Сан-Франциско. Мы жили в Ричмонде, в деревнях, состоявших из товарных вагонов. Мы творили искусство, рожали детей и создавали для наших людей возможность перемещаться между резервацией и городом. Мы не переезжали в города умирать. Тротуары и улицы, асфальт и бетон впитывали нашу тяжелую поступь. Стекло, металл, резина и провода, скорость, вечно спешащие массы людей – город принял нас. Тогда мы еще не были городскими индейцами. Все это проводилось по Закону о перемещении индейцев, в русле политики терминации[8], по духу и букве означавшей конец всему индейскому. Пусть выглядят и ведут себя как мы. Станут нами. И так исчезнут. Но все не так просто. Многие из нас перебрались в города по собственному выбору, чтобы начать жизнь с чистого листа, заработать деньги или получить новый опыт. Некоторые переселялись в города, сбегая из резерваций. Мы оставались там, возвращаясь с фронтов Второй мировой войны. И после Вьетнама. Мы остались, потому что для нас город созвучен войне, а с войны не дезертируют, ее можно лишь сдерживать, и это легче сделать, когда видишь и слышишь ее рядом – скрежет металла, постоянный огонь вокруг, машины, мечущиеся по улицам и автострадам, как пули. В тишине резерваций, городков на обочинах шоссе, сельских общин еще более отчетливо звучит пылающий в огне мозг.
Теперь многие из нас стали горожанами. Если не потому, что живут в городах, то потому, что живут в Интернете. За высокими окнами браузеров. Когда-то нас привычно называли уличными индейцами. Мол, пообтесались в городе, ряженые, беженцы без культуры и корней, «яблоки»[9]. Яблоко снаружи красное, а внутри белое. Но мы – поступки нашей предков. Их способ выживания. Мы – воспоминания о том, чего мы не видели своими глазами, но эти воспоминания живут в нас, мы их чувствуем, и именно они заставляют нас петь, танцевать и молиться так,