и что все, собственно, уже позади. Он уйдет, она – никуда не денется – будет думать о варианте, а тут он спокоен: то, что ей будет предложено, не просто хорошо – прекрасно. Квартира у Вики сделана «для себя». Анна повернулась к нему, когда он уже надевал ботинки.
– Так вот, – сказала она голосом серым и каменным, – так вот… Хочешь уходить – катись… Но квартиру я тебе не отдам. Это наша с Ленкой квартира. У тебя есть вариант? Вот и иди туда… Я же отсюда не тронусь… – И она ушла в ванную. Он стоял в одном ботинке, всем телом ощущая неестественность, неудобство. Он сунул ногу в другой ботинок, но неестественность осталась, тогда он подошел к ванной и постучал в дверь. Она открыла ему сразу, в руках у нее была зубная щетка, а рот был полон пасты. И этим брызгающим белым ртом она сказала ему громко и внятно:
– Сволочь ты! Сволочь ты! Сволочь!
Вика пришла к нему в клетушку с мокрыми гранками, и они успели просохнуть, пока он ей все рассказывал. Он даже удивился, почему это у него так долго все получается, разговор с Анной был ведь короткий, а он говорил, говорил, пока Вика не сказала:
– Хватит, Леша, четвертый раз уже не надо… Что случилось, то случилось, – продолжила она. – Тут уже ничего не изменишь. Теперь надо вести себя правильно. Ничего резкого, пока по-человечески не договоритесь. Дай ей и поорать, и побазарить, это нормальная реакция. Но будь стоек в главном. Это ты получил квартиру, а точнее – ты и твоя мать. Ты не гонишь ее на улицу, а предлагаешь прекрасный вариант. Не подкопаешься ни с какой точки зрения. Потом надо привлечь на свою сторону Ленку. Как она?
И вечерний, и утренний разговор прошел без дочери, и как она – он понятия не имел. Привлекать же дочь на свою сторону для него задача непосильная. Так он подумал сразу, но Вике сказал: «Да, да, это сейчас главное!» На этом она и ушла с совсем уже сухими гранками, а он с ужасом представил, как же все будет с Ленкой?
Если было на свете что-то абсолютно чужое ему и непонятное, то это была дочь. Все в ней, начиная с завернутых снизу джинсов и кончая орущей музыкой, было ему противно, вызывало неприязнь и раздражение. Каждый раз, когда они садились вместе за стол и она начинала пальцами ковыряться в салате, он не понимал, как это могло быть, что эту отвратную девицу он когда-то туго заворачивал во фланелевые пеленки? Как это могло случиться, что у него, очень лояльного во всем человека, родилось существо, которое вслух может сказать вещи, о которых он и подумать боится.
У нее не было ничего святого, разве что модные диски, да и то не святость это, что-то другое. Достоевский же был у нее – сумасшедший, Толстой – кретин, Тургенев – манная каша, от Чехова у нее сыпь… Она говорила это матери, у которой училась литературе, а Анна отмахивалась: «А ну их! Они все такие, пройдет!» Алексей Николаевич в это «пройдет» не верил. Если уважения нет сразу, откуда оно потом возьмется? Из каких ростков? «Пушкина она любит», – говорила Анна. Но Пушкин – это мало. Гений там и прочее, но ведь поэт, а значит, завиток в литературе. Такая у Алексея Николаевича была теория, он с ней никуда не вылезал, но был убежден: