уже отправился спать. Я вчера простился с Трубецким[201], который едет сегодня. Скарятину Владимиру я до сих пор не мог доставить твоего письма потому, что он изволит забавляться на охоте и до сих пор не возвращался домой. Вот тебе записка Чаадаева, на которую я отвечал: не знаю – и обещал спросить у тебя. Прощай.
Твой И. К.
44. А. А. Елагину
Милый друг папенька, я так полон чувств и мыслей, которые бы хотел передать Вам, что не знаю, с чего начать письмо. Я видел Наталию Петровну[202] – мы объяснились с нею, маменька согласна, и для нашего счастья недостает только Вашего благословения. Ради Бога, пришлите его скорее, и такое сердечное, отеческое, дружеское, какого я ожидаю от Вас и которое необходимо мне как одно из первых условий счастья. Счастье! Это слово, от которого я, было, отвык и которое вдруг воскресло для меня с полным, глубоким смыслом. Разделите его со мною Вашим сочувствием, теперь дружба Ваша нужнее для меня, чем когда-нибудь. Рассказать подробности всего я теперь не в состоянии. При свидании, может быть, я успею привести свою голову в порядок. Может быть, на следующей почте буду писать к Вам. Теперь я похож на слепого, который вдруг увидел свет и еще не умеет отличать предметов отдельно, а только видит, что вместе светло и ясно. Вот почему и теперь могу делиться с Вами только этим общим впечатлением и для него даже не нахожу слов. Жду Вашего письма с живым нетерпением и безо всякого беспокойства. Да, я уверен и ни минуты не сомневался, что мое счастье будет для Вас счастливым чувством, что Вы разделите его вполне и благословите нас как детей своих и друзей. Обнимаю Вас крепко и за себя, и за Наташу.
45. А. П. Елагиной
<…> Поблагодарите хорошенько нашего доброго Жуковского. Стало быть и здесь, между собак, карт, лошадей и исправников, можно жить независимо и спокойно под крылом этого гения-хранителя нашей семьи. Пожалуйста, напишите об нем побольше: его слов, его мнений – всего, куда брызнет его душа…
Мы послали вам стихи под именем Бенедиктова. Однако это была мистификация, в которой прошу и вас участвовать, сохраняя всевозможную тайну. Вот в чем дело: накануне нашей присылки стихов мы смеялись тому, как наша публика и шевыревская партия восхищаются Бенедиктовым и прочими рифмоплетеньями, где поэты без мыслей притворяются мыслящими потому только, что прочли несколько немцев, не понимая, может быть, половины; похоже на то, как покойный П.[203], пробыв несколько лет подле Ермолова[204], выучил несколько его слов, принял у него книжный язык и важную фигуру и поразил весь почтамт своим умом и тонкой прозорливостью. В доказательство, как легко писать такие стихи, мы втроем с женой и братом начали пьесу за ужином и кончили, не выходя еще из-за стола. К тому же до самого последнего стиха мы не знали, куда зайдем, ни о чем пишем. К тому же нас еще затруднила Наташа[205], которая непременно требовала вставить