свое господство как над духом, так и над телом.
До сих пор я пассивно выносил крушение моих первых и самых дорогих надежд, я жил с терпением, жил невинно, ради Мери. Теперь терпение оставило меня, невинность отошла в разряд того, что утрачено в прошлом. Мои дни, правда, еще посвящались занятиям по назначению наставника. Зато ночью я втайне предавался безграничному распутству, на которое (при моем теперешнем образе мыслей) я оглядываюсь с отвращением и ужасом. Воспоминание о Мери я осквернил в обществе женщин, впавших в самую глубокую степень разврата. Я говорил себе нечестиво:
«Достаточно времени я жаждал увидеть ее, достаточно долго я прождал ее, мне осталось теперь одно – пользоваться молодостью и забыть ее».
С той минуты, когда я впал в это состояние, Мери приходила мне иногда на память с чувством сожаления, особенно утром, когда преимущественно трезвые мысли вызывают раскаяние, но уже во сне она не являлась более. Теперь настала разлука в самом полном значении этого слова. Чистый дух Мери не мог сообщаться с моим – чистый дух Мери улетел от меня.
Излишне говорить, что мне не удалось скрыть от матери свое распутство. Ее горе произвело на меня первое отрезвляющее действие. Я обуздал себя в некоторой степени, сделал усилие, чтобы вернуться к образу жизни более достойному.
Хотя я обманул надежды мистера Джерменя, он был человек настолько справедливый, что не отказался от меня, как от пропащего. Он посоветовал мне, чтобы окончательно перебороть себя, избрать профессию и заниматься настойчивее, чем я вообще занимался до тех пор.
Я помирился с этим добрым другом и вторым отцом, не только последовав его совету, но еще избрав профессию, которой он сам жил, пока не получил состояния, – профессию врача. Мистер Джермень был доктором, и я принял решение быть тем же.
Вступив ранее обыкновенного на эту новую стезю, я должен отдать себе справедливость, что работал усиленно. Я приобрел и сохранил расположение своих профессоров. Но, с другой стороны, нельзя было отвергать, что мое исправление, в нравственном плане, было далеко не полным. Я трудился, но делал все эгоистично, с горечью и ожесточением в сердце. Относительно религии и правил нравственности я усвоил себе взгляды товарища – материалиста, человека истасканного и вдвое меня старше. Я ничему не верил, кроме того, что мог видеть, пробовать или осязать. Я утратил всякую веру в человека. За исключением моей матери, я не уважал ни одной женщины. Мои воспоминания о Мери становились все слабее, пока не приняли характер почти утраченного звена в цепи прошедшего. Я все еще хранил зеленый флаг, но скорее по привычке и не носил его больше при себе – он лежал забытый в ящике моей конторки. По временам у меня шевельнется в глубине души благотворное сомнение, не веду ли я образ жизни совершенно недостойный. Но это сомнение недолго присутствовало в моих мыслях. Презирая других, я должен был, по законам логики, доводить мои заключения до горького конца и сообразно тому презирать себя самого.
Настал