в ночи. Я никогда не слышал, чтобы она хохотала, как это часто делают многие женщины. Она смеется совершенно беззвучно, и только радостно и сильно полыхают ее глаза, и мужчины начинают тихо сумасшедшеть, стараясь сделать что-то сверх своих возможностей, а поскольку это всегда довольно затруднительно, то обычно они становятся просто хвастливыми…
– Не понимаю, зачем ты с ними занимаешься.
Мать пожала плечами:
– Техника все больше машинизирует людей, им не хватает эстетического воспитания, понимания красоты искусства…
– При такой широте подхода надо это делать бесплатно, – предложил я.
– Но ведь мне и для себя необходимо создать видимость своей необходимости людям, – сказала она, и я не понял: шутит она или говорит всерьез. – Ты так погружен в эту проблему, что и я стала над ней задумываться всерьез. – И мать снова засмеялась. Потом она посерьезнела: – Стас, дорогой мой, мы с тобой стали совсем чужие. Ты так ужасно отдалился!
– Что делать, мама, – развел я руками, – у меня очень мало свободного времени…
– А, разве в этом дело! Я ведь совсем не знаю, как ты живешь, и меня это очень пугает. Я, наверное, стала уже старая и все время думаю о тебе и очень боюсь за тебя.
– Чего ты боишься? – искренне удивился я.
– Стас, я совсем ничего не знаю о тебе. Не знаю, с кем ты дружишь, с кем сталкиваешься по работе, что ты делал сегодня и год назад.
– Мама, мы с тобой уже говорили об этом. Мир, в котором я вращаюсь, тебе непонятен и неинтересен. И жизнь моя не меняется: и восемь лет назад, и сегодня я разбирался с одним и тем же вором по кличке Батон.
– Я говорю не о том! Вчера ко мне приходил Вадик Петриченко…
– Знаю, знаю! – перебил я. – Вадик – твой любимый ученик, мой ровесник и уже лауреат международного конкурса! Но я, мама, не хотел и не мог стать пианистом – у меня слуха нет. Хоть в этом-то я не виноват?
– Ты так гордишься отсутствием слуха, будто за это диплом выдают. Но ты напрасно меня перебил, я еще не такая бестолковая старуха, какой ты меня всегда представляешь. Вадик рассказал мне страшную вещь – ты помнишь Лю Шикуня?
Я кивнул:
– Пианист, ему хунвэйбины камнями разбили руки.
– Так ты знаешь об этом?
– Я читаю газеты.
– И ты говоришь об этом так спокойно?!
– Мама, я не говорю об этом спокойно. Но что можно сделать? То, что происходит там, – как чума, как градобой.
– Но ведь это сделали люди, а не микробы и не град!
– Да. Но я-то что могу сделать? Я-то здесь при чем?
– Ах, Стас, ты не видел, какие у него были руки! Он маленький, худенький, а руки будто выточены из бамбука – тонкие, нервные, сильные. И по ним били камнями. Камнями!.. Ты понимаешь, как это страшно!
Мать замолчала, нервно раскуривая сигарету. Две недокуренные дымились в пепельнице. Я аккуратно погасил их.
– Я почему об этом с тобой говорю, – сказала мать, судорожно вздохнув, – твоя жизнь уходит на то, чтобы ловить воров и хулиганов. Я боюсь за тебя, боюсь, что вся твоя жизнь