взмахнет.
Выйдет на эстраду
тенор —
ручки распахнет.
И, от упоенья млея,
стоя на носках,
станет песнею моею
горло
полоскать.
Мне на муку и на горе
песня задрожит.
Будет песня в медном горле,
будто в клетке,
жить.
Рваться из него на волю
в зал полупустой,
получаться неживою,
чопорной,
не той…
Тенор будет нежно мямлить,
томно завывать,
будет он играть бровями,
глазки закрывать.
А в конце,
привычный ужас
в дамочек вселя,
тенор выдаст,
поднатужась,
тоненькое «ля».
И замолкнет деловито…
Под визгливый стон
я тогда на сцену выйду
и скажу:
– Постой!
Ты поешь по всем законам.
Правильно.
И все ж —
эта песня мне знакома —
ты не так поешь!..
Написал я эту песню
ночью
у костра.
Я хотел, чтоб эта песня
не простой была.
Чтоб она из душных спален
позвала людей.
Чтоб ее
хороший парень,
как рюкзак, надел.
Чтоб до неба,
как до крыши, —
искоркам взамен, —
голос
тихий и охрипший
долететь сумел.
И, растаяв в поднебесье,
чтоб зажег зарю…
Мне знакома
эта песня —
честно говорю!..
Впрочем, что я здесь толкую
и о чем кричу?
Я ж не написал
такую. —
Написать хочу.
«На самом дальнем западе»
1964
Нью-Йорк сверху
Он пока еще
не улей.
Он возник
из-под крыла,
будто тлеющие угли
небывалого костра.
Вот,
гляди,
сползает набок!
Вот,
сейчас помчится
вскачь!
До восторга одинаков.
И до ужаса горяч!..
Люди вымотаны за день.
Восторгаться
людям лень…
Но предельно осязаем
стал цветастый жар
углей!
Мы,
влетая в пытку эту,
бережем глаза свои.
Восходящей
массой света
самолет качнуло
и…
Небо черное в румянце.
Зной
объятья
распростер.
Наши волосы дымятся.
Мы
садимся
на костер!
Он —
под нами
в желтом нимбе.
(Летчик,
друг,
повремени!)
Все мощней,
все объяснимей,
ослепительней
огни.
И уже дома подробны.
И понятно,
что —
куда.
И видна
аэродрома
ровная сковорода.
Соберите