божьими коровками,
с паутинной проседью…
Давайте в кузове машин
присядем по традиции…
А потом
подымемся.
А потом
тронемся…
Ну а как —
с птицами?
Как же быть
с птицами?
Прилетят птицы
голубыми клиньями.
Над землей забьется
удивленный плеск…
Покружат,
потужат,
разведут крыльями.
Внизу вместо рощи —
голая плешь…»
А в коридоре поезда,
в коридоре поезда
слышно,
как колеса
разговор ведут…
Мы едем,
мы едем,
хотя нам тоже
боязно:
вдруг прилетят радости
и нас
не найдут?
Назым
А у Назыма был голос протяжный.
Руки добрые
были у Назыма.
У Назыма был характер
бродяжий,
а в глазах была
веселая сила.
Что любил он?
Он любил час,
в который
можно лишь необъяснимо проснуться.
И увидеть город —
странный,
готовый
от мальчишеского солнца
задохнуться.
Он с друзьями любил за стол усесться,
смаковал
вина грузинского терпкость.
Говорил:
«Пью за врачей!
За то,
что се́рдца —
пусть обычного —
они не могут
сделать…»
Только разве он бы смог жить
с обычным?
Нет!
Конечно, не смог бы.
Это ж ясно…
Он любил погарцевать в тосте пышном.
Он придумывал шутки
и смеялся,
как ребенок,
шоколадку нашедший,
на два города
тепло излучая…
А еще он любил
добрых женщин.
(Правда,
злые
ему тоже встречались…)
Называли добряком его
иные.
Называли чудаком его
нервным.
Я не буду спорить,
но знаю поныне:
добряком он
не был.
Чудаком —
не был.
Человеком
и поэтом был.
Всего лишь.
Человеком
и поэтом.
И только…
Если он говорил о ком-то:
«Сволочь!» —
значит, это была сволочь.
Точно!..
Говорят,
что были проводы щемящи.
Невесомые цветы легли
на плечи.
И звучали похоронные марши.
И текли заупокойные речи.
Он не слушал.
Он лежал.
Смотрел на солнце.
И не щурил глаз —
наивных и дерзких.
Было гулко.
Было очень высо́ко.
Так высо́ко,
как бывает только в детстве!..
Потеряла женщина
мужа.
Потеряла женщина
сына…
Я не верю