дух-то леккой какой… березовый, а? – вздыхает Горкин. – Приехали. Ондрейка-озорник, дай-ко молодчику топорик, его почин. Перва его березка.
Мне боязно. Горкин поталкивает – берись. Выбирает мне деревцо. Беленькая красавица березка. Она стояла на бугорке, одна. Шептались ее листочки. Мне стало жалко.
– Крепше держи топорик. В церкву пойдет, молиться, у Троицы поставлю, помечу твою березку… – И он завязывает на ней свой поясок с молитвой. – Да ну, осмелей… ну?..
Он берет мои руки с топориком, повертывает как надо, ударяет. Березка дрожит, сухо звенит листочками и падает тихо-тихо, будто она задумалась. Я долго стою над ней. А кругом падают другие, слышится дрожь и шелест.
– Давай его на седло, в Черемушки его прокачу! – слышу я крик отца.
И радостно, и страшно. И будто во сне все это.
Ноги мои распялены, прыгаю на тугой подушке, хватаюсь за поводья. Прыгает голова Кавказки, грива жестко хлещет меня в лицо. «Лихо?» – спрашивает отец в макушку, сжимая меня под мышками. Пахнет знакомыми духами флердоранжем, лесом, сырой землей. Не видно неба – светлый густой орешник. «Кукушка… слышишь? – колет отец усами. – «Ку-ку… ку-ку»?» Слышу, совсем далеко. Деревня, стекла на парниках, сады. У голубого домика стоит высокий старик, в накинутом на рубаху полушубке; с ним девочка, в розовом платьице. Здороваются, и отец спрашивает, готов ли его заказ. Мы идем в сад, и старик срезает для нас крупные темные пионы. Отец торопится, надо взглянуть на лодки. Старик говорит девочке: «Жениху-то цветочков дай». Девочка смотрит исподлобья, сосет пальчик. Когда мы садимся ехать, подходят бабы. В ведрах у них сирень, ландыши, незабудки и желтые бубенцы. Старик говорит, что это все к нашему заказу, завтра пришлет поутру. Девочка – у ней синие глазки и светлые, как у куклы, волосы – протягивает мне пучочек ландышков, и все смеются. «Хороший садовод, – говорит мне потом отец, – богатый, а когда-то у дедушки работал». Скачем лесною глушью, опять кукушка… – будто во сне все это.
На дороге наши воза с березками. Отец ссаживает меня и скачет. Мы сворачиваем в село, к Крынкину. Он толстый и высокий, как Василь Василич, в белой рубахе и жилетке. Говорит важно, хлопает Горкина по руке и ведет нас на чистую половину, в галдарейку. Они долго пьют чай из чайников, говорят о делах, о деньгах, о садах, о вишнях и малине, а я все хожу у стекол и смотрю на Москву внизу. Внизу, под окном, деревья, потом река, далеко-далеко внизу, и за рекой – Москва. Нижние стекла разные – синие, золотые, красные. И Москва разная через них. Золотая Москва всех лучше.
– Никак над Москвой-то дождик? – говорит Горкин и открывает окно на галерейке.
Теперь настоящая Москва. Над нею туча, и видно, как сеет дождь, серой косой полоской. Светло за ней, и вот – видно на туче радугу. Стоит над Москвой дуга.
– Так, проходящая… пыль поприбьет маленько. Пора, поедем.
Крынкин говорит: «Постой, гостинчика ему надо». И несет мне тонкую веточку, а на ней две весенние клубнички. Говорит: «Крынкинская, парниковая, с Воробьевки, –