что лежит на печи, что забыл дерюжку подстелить и надо бы об этом мамане сказать. И маманю увидел: шуструю, маленькую, что много уж лет спала урывками, кусочками какими-то, будто воруя их у крестьянской своей жизни. Увидел руки, худые до невозможности, с пальцами, которые давно уже не разгибались от сырости и работы. Увидел морщинистое, будто печеное, лицо ее, слезы на жухлых щеках и понял, что доселе плачет маманя над помершим Игорьком, доселе виноватит себя и изводит. Хотел он ласковое ей сказать, да тут вдруг кто-то его за ногу тронул, и он почему-то решил, что это тятька, и испугался до самого сердца. Открыл глаза: Осянина на камень лезет и за ногу его трогает.
– Немцы?
– Где?.. – испуганно откликнулась она.
– Фу, леший… Показалось.
Рита длинно посмотрела на него, улыбнулась:
– Подремлите, Федот Евграфыч. Я шинель вам принесу.
– Что ты, Осянина. Это так, сморило меня. Покурить надо.
Спустился вниз – под скалой Комелькова волосы расчесывает. Распустила – спины не видно. Стала гребенку вести – руки не хватает: перехватывать приходится. А волос густой, мягкий, медью отливает. И руки у нее плавно так ходят, неторопливо, покойно.
– Крашеные, поди? – спросил старшина и испугался, что съязвит сейчас и кончится вот это вот – простое.
– Свои. Растрепанная я?
– Это ничего.
– Вы не думайте, там у меня Лиза Бричкина наблюдает. Она глазастая.
– Ладно, ладно. Оправляйся…
О леший, опять это слово выскочило! Потому ведь – из устава оно. Навеки врубленное. Медведь ты, Васков, медведь глухоманный!..
Насупился старшина. Закурил, дымом укутался.
– Товарищ старшина, а вы женаты?
Глянул: сквозь рыжее пламя зеленый глаз проглядывает. Неимоверной силы глаз, как стопятидесятидвухмиллиметровая пушка – гаубица.
– Женатый, боец Комелькова.
Соврал, само собой. Но с такими оно к лучшему. Позиции определяет, кому где стоять.
– А где ваша жена?
– Известно где – дома.
– А дети есть?
– Дети?.. – вздохнул Федот Евграфыч. – Был мальчонка. Помер. Аккурат перед войной.
– Умер?..
Отбросила назад волосы, глянула – прямо в душу глянула. Прямо в душу. И – ничего больше не сказала. Ни утешений, ни шуточек, ни пустых слов. Потому-то Васков и не удержался, вздохнул:
– Да, не уберегла маманя.
Сказал – и пожалел. Так пожалел, что тут же вскочил, гимнастерку одернул, как на смотру:
– Как там у тебя, Осянина?
– Никого, товарищ старшина.
И пошел от бойца к бойцу. Солнце давно уже село, но было светло, словно перед рассветом, и боец Гурвич читала за своим камнем книжку. Бубнила нараспев, точно молитву, и Федот Евграфыч послушал, прежде чем подойти.
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны,