Уверенный, что повидал едва ль не все, что называют этими двумя словами, Храмков не верит больше в жизнь и в смерть.
Он сотни раз, наверное, видел, как шевелящийся и бегающий, жрущий и беспрестанно языком болтающий материал становится недвижным и молчащим; он наблюдал так много превращений материала из гладкого, упругого орущего комка в сухой и жилистый набор волокон или в пузатый жирный сгусток, который падает однажды навзничь иль ничком, согнув коленки, в яму или вдруг падает в толпе, глотая воздух ртом, на тротуар, или со всей предосторожностью ложится на больничную кровать и там, хрипя, вдруг замирает; да и его, Храмкова, собственное превращение в компост из розоватого и гладкого комка, которого никто уже не помнит, поскольку помнить некому, вполне забытого и им самим, так долго длится, что он давно уж перестал усматривать границу между тем, что называют жизнью, и тем, что называют смертью.
Он долго думал по ночам, сначала на посту, чтобы не спать, потом на пенсии, чтобы уснуть, что отличает слово жизнь от слова смерть, он вспоминал, что видел днем, и наблюдения свои за материалом свел к одному: живым зовется материал, способный следовать установлениям. Мертвый материал не чтит установления или для виду вроде чтит, а сам все норовит шагнуть в сторону. Живой – чтит.
Орущие и пьяные в трусах и без трусов, что пролетели на ревущем катере вверх по каналу вопреки установлению блюсти покой и безопасность на воде, и дохлый окунь, выброшенный волной от катера на береговой бетон, и те, кто насвинячил там, в кустах, бутылочным стеклом и гадкой ватой, и вата эта, и стекло, и тот наглец, что самовольно занял его место под навесом (Храмков не то чтобы забыл, что его не было, но разнице меж было – не было уже не придавал значения), тот голубь, усыхающий в кустах, та кошка, что объела голубя, – все это мертвый материал.
Вот он, Храмков, всегда упрямо следует установлениям и потому имеет право считать себя живым.
Побыв на травке девяносто лет и все не торопясь уйти под дерн, он точно знает, что – неважно, идут ли нынешние установления наперекор вчерашним, неважно, как одно установление сопряжено с другим, вообще неважно, в чем их суть, лишь бы они существовали. Был установлен, например, гигиенический подход к попам как к гнилостным микробам – Храмков блюл гигиену: бывало, конвоировал микроба в подвал централа, сдавал там под расписку и, уходя, глухой хлопок за дверью, окованной железом, слышал с облегчением… Теперь пришло установление поститься и поклоны бить – Храмков ест пшенку на воде и луке с февраля по май.
Храмков стал прихожанином не потому, что умилился или одурел, но потому, что церковь – установление не хуже всех других, и на сегодня, видно, главное. Когда довольно юный поп, суя ему в рот ложечку с кагором, заметил тихо, что он крестится не так, Храмков лишь цыкнул поверх ложечки: «Учить меня будешь!» – потом, однако, рассудил, что так креститься или эдак – должно быть, тоже часть установления, которую он просто сразу не учел. Он извинился перед тем попом, с тех пор крестился правильно, но обращался