древнегреческих поэтов. Это будет переворот в науке. А все остальное неважно. От любой потери можно оправиться, когда живешь в мире мысли.
– Этот мир теперь мой, и я буду жить исключительно в нем, безвыходно, постоянно. Наука бесконечна, как вечность. Я погружусь в нее безраздельно до той минуты, когда…
На краю неба блеснул шлем Исаакиевского собора. Поезд приближался к Петербургу.
Никогда еще Писарев не работал так много, как в этом августе. Поиски специальности закончились, и путь лежал перед ним прямой как стрела. По нескольку часов в день Писарев переводил и комментировал Гомера, предвкушая потрясение, которое произведет в ученом мире его диссертация. Его осаждал рой мыслей, таких значительных и глубоких, что невозможно было выстроить их в ряд и не было сил усидеть за столом. Он подолгу кружил по безлюдному, выцветшему от жары городу, шагая чрезвычайно скоро и разговаривая тихонько сам с собой.
На ходу он составлял письма к Раисе – от нее по-прежнему не было ни слова, – воображал свою речь на магистерском диспуте и даже сочинял стихи. Утомившись и успокоившись, он возвращался домой – то есть к Трескиным – и принимался писать статьи для «Рассвета». Хотя Писарев не сомневался, что его научная карьера обеспечена, он твердо решил не бросать журналистики. Но теперь он иначе смотрел на свою библиографию. Во-первых, следовало изгнать из нее всякое упоминание о религиозных брошюрах. Во-вторых, нечего было скромничать, довольствоваться пересказами. Ему хотелось говорить с публикой полным голосом, а для этого надо было как можно чаще и обстоятельней обсуждать произведения изящной литературы, прежде всего капитальные вещи – «Обломова» и «Дворянское гнездо». Он уже не понимал, как сумел целое лето пробавляться скучными обзорами педагогических журналов, – да еще чуть ли не все статьи оттуда выбрал на одну тему: деспотизм материнской любви. Кремпину эти обзоры весьма понравились, но Писарев-то знал, что способен на гораздо большее.
Конечно, —бов, то есть Добролюбов, пока что сильнее всех в историко-литературных суждениях, и такой статьи, как его «Обломовщина» в майской книжке «Современника», не получится, пожалуй, ни у кого.
Зато Писареву удается анализ характеров. Да это только так говорится – анализ. Он умеет вообразить себе человека, встреченного на книжной странице, так ярко и полно, в таких подробностях, точно сам его выдумал. Он может рассказать жизнь Обломова, как свою собственную, и во время бессонницы (сна почему-то нет) пересочиняет по-своему объяснение Лаврецкого с Лизой. Он испытывает огромное наслаждение, подробно описывая действующих лиц хорошего романа, сравнивая их между собою, разбирая их отношения, – точно вспоминает удивительный сон. Только в той игре, «Нашей Игре», которую десять лет назад придумала Раиса, была такая же радость.
И он ввел в библиографию «Рассвета» новый разряд рецензий. Каждая была размером в печатный лист. Каждая открывалась набором отвлеченных рассуждений – вроде того, что «Онегин, Печорин, Обломов