верил в свои силы. Я хотел идти своим собственным путем, и я ничего не боялся и ни о чем не жалел. Я бросал все, чем дорожат люди, и ни разу не оглянулся назад. Но теперь я чувствую, что я отдал бы полжизни, чтобы вернуться назад и стать, как все.
Он встает и ходит по комнате. Старик сидит и смотрит на него, слегка кивая головой и улыбаясь. В его взгляде – усмешка и ирония, но не злобная, а полная понимания, сочувствия и сожаления, точно он хочет, но не может помочь.
– Я всегда надо всем смеялся, и мне даже нравилось, что я так ломал свою жизнь. Я чувствовал себя сильнее других. Меня ничто не могло сломать, ничто не могло заставить признать себя побежденным. Я и теперь не побежден. Только я больше не могу бороться. Я попал в какую-то трясину. Я не могу сделать ни одного движения. Вы понимаете меня. Я должен сидеть и смотреть, как меня засасывает.
Старик сидит и смотрит на него.
– Почему это так вышло? – спрашивает он.
– Почему? Вы прекрасно знаете. Я очутился за бортом с того момента, как меня исключили из гимназии. Уже одно это изменило всю жизнь. Поэтому я теперь какой-то чужой для всего. Возьмите всех моих товарищей: кто кончает университет, кто кончил, кто еще студент. Но у них у всех определенная и твердая почва под ногами. Я жил в десять раз больше их, знаю, читал, видел в сто раз больше. И все-таки я такой человек, который нуждается в снисхождении. Я не понимаю их разговоров. Я – чужой. На прошлой неделе три глупые курсистки доказали мне, что мне нужно читать Маркса…
– И это все? – спрашивает старик.
– И все, и не все. У меня были другие шансы. Но все летело одно за другим. Первое все-таки самое важное. Как ужасно, что еще детьми или полудетьми мы можем делать то, что отражается на всей жизни, меняет всю дальнейшую жизнь. Ведь то, что я сделал в гимназии, была простая шалость, от скуки. И если бы я знал и понимал, что будет дальше, разве я сделал бы это?
Старик утвердительно кивает головой.
– Сделали бы, – говорит он.
– Никогда.
Старик смеется.
Осокин ходит по комнате, останавливается, говорит опять:
– Потом дальше. Зачем я поссорился с дядей? Старик был искренне расположен ко мне, но я точно нарочно дразнил его и по целым дням пропадал в лесу с его воспитанницей. Правда, Танечка была необыкновенно милая, и мне было шестнадцать лет, и мы так удивительно хорошо целовались с ней, и во всем этом было что-то очень солнечное. Но старик смертельно обиделся, когда поймал нас в столовой. К чему все это было? Если бы я знал, что из этого выйдет, разве бы я не остановился?
Старик смеется:
– Вы знали.
Осокин стоит со смеющимся лицом, точно видя что-то вдали или вспоминая.
– Может быть, и знал, – говорит он, – только это казалось так увлекательно тогда. Но, конечно, этого не следовало делать. И если бы я точно знал, разумеется, я держался бы подальше от Танечки.
– Вы совершенно ясно знали, – произносит старик. – Подумайте, и вы увидите.
– Ну, конечно, нет, – отвечает Осокин. – Ведь вся беда именно в том, что мы не знаем вперед. Если бы мы знали наверное, что выйдет из наших поступков,