без особого энтузиазма и существенных изменений целый год длилось и длилось, и даже казалось, не будет этой жевательной резине кропотливых разборов очередных ученических опусов конца, как вдруг нагрянуло довольно солидное областное совещание молодых. В качестве председателя из Москвы прибыл один из секретарей Союза писателей, выходец из здешних мест, и, разумеется, первое, о чём спросил на обсуждении, – кого из писателей Павел считает своим учителем, на что он, не задумываясь, ответил: «Достоевского». «А Горького?» – «Ну так…» С этого, собственно, и начался разгром. Ему, видите ли, Горький «ну так»! Ну, так и получи: ни чувства слова, ни чувства формы, ничего вообще… А он уж размечтался (до полночи мял подушку), что его, как кого-то из молодых знаменитостей, примут в Союз по одной рукописи.
Игорю Тимофееву, кстати, самому близкому из остальных, повезло больше. Не потому ли, что среди литературных кумиров он в первую очередь обозначил Горького?
Сидели, помнится, вдвоём после семинара в стенах Нижегородского кремля, за административными зданиями, на откосе и, поглядывая на сонный дрейф белых теплоходов, на предзакатную червонную рябь великой реки, сетовали: «А судьи – кто?»
И всё-таки шли они с Игорем своей дорогой. А однажды за разговорами о литературе прошли от верхней части города до Автозавода – часа три или четыре пути. Но даже когда пришли на улицу Фучика и оказались в заставленном антикварной всячиной кабинете товарища Петрова (литературный псевдоним того самого директора ДК, куда Павел до армии ходил в театральную студию), так и не смогли окончить начатый в верхней части города разговор. Казалось, мог он длиться целую вечность – такой же бесконечной представлялась им их собственная жизнь, в которой огорчало пока одно – непризнание: ни столичные, ни провинциальные журналы печатать их не хотели.
И читали одно и то же. По прочтении горячо спорили, причём Игорь, когда бывал с чем-то не согласен, выходя из себя, старался не столько переспорить, сколько перекричать, что случалось, правда, не так уж часто, поскольку в фундаментальных понятиях они всё же сходились. К фундаментальным понятиям в первую очередь следовало отнести их патологическую влюблённость в Пушкина, открывшегося им вдруг чудом «Маленьких трагедий», «Домиком в Коломне», потрясающе лаконичным: «беда, барин, буран».
Затем было обнажённое влажным хладом поздней осени Болдино, барский дом, с множеством (заплутаться можно) высоких двустворчатых проходных дверей, письменным столом под зелёным сукном, инкрустированной чернильницей, с забытым в ней великим хозяином гусиным пером.
И усадьба оказалась огромной, с искусственными ступенчатыми водоёмами, отражавшими свинцовую безликость неба, с маленькими колодцами, посыпанными песком дорожками, лавками, лесенками – и вокруг, куда ни глянь, безлесые, вспаханные под озимь холмы, на одном из которых махала четырьмя гигантскими крылами ветряная мельница.
Внизу, на лавочке, раздавили четвёрку и около часа с идиотическим