А если будет голодной, невооруженной, оборванной? Это уже не гвардия, а полк голодранцев.
– Другие скажут: дайте нам такие же условия! И будут правы.
– А нам того и надо! – засмеялся директор. – Сначала позавидуют, а там, глядишь, раскачаются, как про зарплаты узнают. Давно хочу свое болото растормошить. – Он пристально посмотрел на Перелыгина – правильно ли тот все понял? И громко хлопнул себя ладонью по коленке: – Значит, договорились!
Крупнов слышал, как осторожно встала жена. Он хотел подремать еще, но вспомнил про свой день рождения, лениво соображая: сорок – это половина жизни? Или неведомая середина ее позади? Редко удавалось так полежать, потихоньку ворочая случайные мысли, слушая тихие постукивания, доносящиеся из кухни. Его день рождения лишь на неделю не совпадал с приездом на прииск. Последний раз дома, в родной Киргизии, отмечал свое двадцатилетие. Он попытался махом, одной мыслью охватить два минувших десятилетия, как охапку поленьев, почувствовать их как одно целое: с хорошим и плохим, счастьем и горем, но подумал о Евгении, представив, как она хозяйничает у стола.
Прошлое горе шевельнуло память, отбросив его на пять лет назад. Тогда скорая болезнь унесла жизнь первой жены. С холодной медлительностью приходил он в себя вместе с дочками четырех и семи лет. Спасибо людям. Соседские женщины по очереди присматривали за девочками. Стали подговаривать и жениться. Даже директор прииска, как-то облазив шахту, за чаем в вагончике, поглядел на его лицо с серыми ввалившимися глазами, посоветовал: «Женился бы ты, Сергей. Вон, на кого похож».
«Да кто ж за бобыля с двумя девками пойдет?» – усмехнулся он.
«А ты присмотрись хорошенько. – В голосе директора слышалась напористость. – Хорошенько присмотрись! Жизнь не такие клубочки разматывала».
Головой покивал, а про себя подумал: «Если и пойдут, так из жалости. Нет уж, как-нибудь сами».
Натура бунтовала, но здравая мужицкая мыслишка скреблась тревожно: как сами-то выкрутимся? Заставая вечерами учительницу старшей дочери Евгению Никитичну, никак не связывал это с собой, а смущенно благодарил за помощь в учебе, за присмотр, особенно когда та, кляня себя за навязчивость, кормила его ужином.
Как-то он вернулся попозже – раздавили после смены с мужиками по маленькой. Девочки спали, Евгения Никитична собиралась домой, но задержалась, стала разогревать ужин. Он что-то рассказывал про шахту, про бригаду, и его взгляд упал на ее крепкие ноги, бедра, угадывающиеся под свободной юбкой. Ее склоненная поза притягивала, волновала. И вместе с волнением откуда-то из глубины рванулось искавшее выхода злое отчаяние: «Жалеет! Ишь, старается! Одинокая, цветущая баба, да не про твою честь!» И в минуту, когда она, что-то уловив в паузе, внезапно оборвавшей разговор, повернулась к нему лицом, он молча сгреб ее, легко вскинул на руки и понес в комнату.
Она ушла, не взглянув на него, молча. Он не задерживал, не пытался загладить вину, прятал глаза, стыдясь мелькавших в беспокойной памяти подробностей.