где ему быть? Тут, в штабу. И ещё Самохвалов и Приходько.
Но Кольцов уже не слушал часового. Он торопливо поднялся по ступенькам, вошел в сумеречный, освещенный одним копотным каганцом, коридор. Следом за ним вошли Гольдман, Бушкин и все остальные – переговариваясь, шаркали ногами.
– А ну, тихо! – попросил Кольцов.
Наступила тишина. Кольцов надеялся, что с какой-нибудь комнаты донесутся голоса здешних обитателей. Но нигде ни звука.
– Спят, что ли? – удивился Кольцов и изо всей силы прокричал: – Кириллов! Андрей Степанович!
Долго никто не отзывался. Потом в глубине коридора звякнула щеколда, проскрипела дверь, и вдали в черноте коридора повисла лампа. Она какое-то время повисела на одном и том же месте, а затем поплыла по коридору. По мере ее приближения стало проявляться лицо человека, несущего лампу. Кольцов узнал Кириллова и двинулся ему навстречу.
– Погоди малость, – попросил его Кириллов.
После чего он сделал шаг в сторону и там, скрываемая сумерками, под самой стеной, завиднелась какая-то тумбочка. Кириллов осторожно поставил на нее лампу и лишь после этого обернулся к Кольцову, неуклюже, по-медвежьи заключил его в объятия.
– Здравствуй, Павел Андреевич! Здравствуй, Паша! – от души тиская Кольцова, приговаривал он. – Не так давно виделись, а заскучал о тебе, как зимою о лете! И Вячеслав Рудольфович интересовался, всё расспрашивал меня про засаду. Кому-то даже велел связаться с Харьковом. Там сказали, что ты выехал.
– Он что, тоже меня ждет? – улыбнулся Кольцов.
– Похоже, ждет. Видать, какие-то виды на тебя имеет, – сказал Кириллов.
– Но ты-то знаешь?
– Нет… Лучше, пусть он сам тебе все расскажет.
Потом в коридоре появилось ещё несколько ламп, их вынесли разбуженные гомоном, ночевавшие в штабе особисты. Стало шумно и весело. Сослуживцы узнавали друг друга, иные подолгу не виделись и с удовольствием выспрашивали друг у друга новости.
– Носков? Гриша?
– Ты, Дымченко? Чертяка рыжая!
– Моя копия.
– А Власенко с вами?
– Помер Власенко. В госпитале, в Катеринославе.
– Жалко Федора.
– Типун тебе на язык! То Василий помер, его однофамилец. Писарь из хозроты.
– Лучше б Федька. А Васька, он безобидный. А буквочки як выписывал! Як все равно в книжке.
И уже спорили, кому бы лучше помереть. И ругались. И весело смеялись.
Постепенно «местные» разобрали вновь прибывших по своим комнатам. Унесли лампы. В коридоре вновь наступили сумерки. В нем еще какое-то время оставались Кириллов и обступившие его Кольцов, Гольдман и Тимофей Бушкин.
Бушкин, человек не унывающий, разбитной и острый на язык, за время пути будто потерялся. Своими рассказами о Париже он потешал жихаревских, и оттого веселился сам. А войти в контакт с особистами у него не получалось. Они не очень шли на разговоры с чужим для них человеком и строго блюли свою обособленность.
Бушкин несколько раз пытался завести с ними разговор о Париже и Парижской коммуне, но осторожные особисты