Что же было говорить о бедных поэтах!
«За стеной обиженный хозяин ходит – бродит в русских сапогах», – сказано поэтом о воронежском съемном жилье, где рядом «нищенка подруга», где приходится спать, «укрывшись рыбьим мехом», а потому, когда тебе предлагают съехать, – «завязать корзину до зари»… Ничего своего – «полночный ключик от чужой квартиры», выходя из которой ты можешь «в роскошной бедности, в могучей нищете» утешаться «величием равнин и мглой, и холодом, и вьюгой…».
Но ведь в подобной же безбытности в то время жили и Анна Ахматова, и Павел Васильев, и Ярослав Смеляков, и Николай Клюев. Однако сознание того, что он живет во времена «сотворения» нового мира, для Мандельштама искупало все неудобства и несуразицы жизни. Знаменитые в то время слова Пастернака:
Напрасно в дни Великого Совета,
Где высшей страсти отданы места, —
Оставлена вакансия поэта.
Она опасна, если не пуста —
не были истиной для Осипа Эмильевича. Да, вакансия опасна. Но пустой – быть не может. Какой соблазн стать летописцем «дней Великого Совета», «крупнозернистой жизни», «большого стиля»! Он, в отличие от поверхностно-революционного Бориса Леонидовича, был человеком глубокой культуры и в 30-е годы с «лихорадочной радостью» ищет и находит сходство великих цивилизаций с цивилизацией, возникающей у него на глазах. Потому-то в его стихах возникают образы Гомера, Эсхила, Софокла, Данте, Ариосто. У каждой великой эпохи был свой великий летописец, и кто знает, может быть, именно ему подарит судьба счастье стать в их ряд! Жизнь обретала смысл. Лишь бы убедиться в громадности всего, что происходит вокруг, в подлинности того, что поэт называет «укрупнением» жизни:
Я хочу, чтоб мыслящее тело,
Превратилось в улицу, в страну.
Такими гиперболами, модными разве что в первые годы революции – вспомним хотя бы «150 000 000» Маяковского, – в 30-е годы не распоряжался никто. И даже звуковой символ любой тогдашней стройки – гудок, заводской ли, паровозный, воспринимается поэтом как нечто мифологическое, былинное, как трубный глас, не просто призывающий идти на работу, но утверждающий вершину тысячелетней истории страны:
Гудок за власть ночных трудов
Садко заводов и садов,
Гуди протяжно в глубь веков,
Гудок советских городов.
А средняя по русским меркам Воронежская область в мандельштамовской «системе укрупнения» жизни становится чуть ли не материком, расположенным в центре мира:
Эта область в темноводье,
Хляби хлеба, гроз ведро
Не дворянское угодье —
Океанское ядро.
Я люблю ее рисунок —
Он на Африку похож…
Но не только «рисунок» Воронежской области полюбил в те годы опальный, ссыльный поэт.
Известный литературовед Михаил Гаспаров, вместе с которым я поступал на филфак МГУ еще в сталинское время (1952 г.), опубликовал в 1996 году работу: «О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года». В ней мой однокашник, кстати, человек