деятельностью. Когда становой, арестовав, увозил Лептагова в город, станица чуть ли не поголовно провожала его несколько верст – и те, кто доносили на него, и те, кто нет, плакали, целовали ему руки, совали на дорогу припасы. Вне всяких сомнений, они его любили и хотели, чтобы он к ним вернулся.
Эта история, вполне, впрочем, для того времени обычная, потрясла Лептагова не меньше, чем его отвержение церковью. Он вышел из «Земли и Воли» и больше принимать участие в спасении народа никогда не соглашался. Как врач он уже успел получить известность, и присяжные в Новочеркасске, где был суд, отнеслись к нему мягко. Дали ему всего три года ссылки, отбывал он их под Саратовом, после чего вернулся туда, где учился, – в Петербург. В столице в несколько лет он стал одним из самых популярных детских врачей и к концу жизни, готовясь предстать перед Богом, мог сказать, что из тех, кого он вылечил и кому помог родиться, легко составится население среднего города.
Такова была историческая часть программы сестер; несмотря на некоторую однообразность, заданную и темой, и подходом к ней, у каждой была своя легенда, и я ни разу не заметил, чтобы они менялись ими. Второе же отделение относилось к нашему времени, оно было у них общее и посвящалось театру. Солировать с ним равно могли и Наталья, и Софья, и Ирина, и кто выступал сегодня – было делом случая. Сюжет вкратце был следующий: сестры входили в труппу молодого авангардного режиссера – в том, что он гений, они не сомневались, – который собирался поставить всего Чехова, причем совершенно заново. Как известно, в мире нет русского драматурга популярнее, чем Чехов, особенно любим он именно в Японии, следовательно, выбор был безошибочен. Сестры, естественно, мечтали о «Трех сестрах», но первым режиссер собирался поставить «Вишневый сад». Дальше они довольно подробно излагали суть новаций.
Чехов – последний великий русский драматург, живший перед революцией, но до революции, к счастью для него, не доживший и, следовательно, не знавший ни ее, ни ту жизнь, которая после нее наступила. И вот режиссер хотел нарушить исконные законы драмы: единство места, времени и действия – и закончить «Вишневый сад» не старым финалом, а продлить пьесу еще на двадцать-тридцать лет. То есть актеры должны были играть строго по Чехову и в то же время играть так, словно они уже эти двадцать лет прожили, прошли вперед, а потом вернулись и играют пьесу, уже зная, что будет завтра. Если бы это удалось, мне трудно представить большее искажение, надругательство над Чеховым. Но, похоже, режиссер к этому и стремился.
В редакции сестер, он говорил на разборе пьесы: «Я шаг за шагом выстраивал их биографии. Удержаться не мог, совершенно не мог думать о пьесе, только строил то, что было дальше. Меня особенно поразила та справедливость, которая получалась, просто вагон справедливости, недаром революционеры больше всего о справедливости и говорили.
Вот, смотрите, Лопахин. Человек, безусловно, хороший, только дважды он не сумел удержаться, порадовался, что имение,