в одном, словно пришпиленный, беспомощно застрял исполинский лунный диск – розовато-золотистый, окруженный дымкой. В дальнем краю комнаты за большим круглым столом сидели отец, Жак Ла Борвиц и Розмари Шмиль.
Как выглядел отец? Могу лишь описать, как однажды внезапно столкнулась с ним в Нью-Йорке: при виде грузного пожилого человека, будто стыдящегося самого себя, захотелось проскочить мимо, – и вдруг я поняла, что это отец. Меня потом поразило такое впечатление, ведь решительный подбородок и ирландская улыбка порой делают отца очень привлекательным.
От рассказа о Жаке Ла Борвице я вас избавлю: упомяну, что он был ассистент продюсера, то есть что-то вроде комиссара, – и хватит. Где Стар откапывал таких личностей с начисто отмершим мозгом и почему не сопротивлялся, если ему их навязывали, – а главное, как он умудрялся извлекать из них хоть какую-то пользу, – оставалось загадкой и для меня, и для тех новичков с восточного побережья, кому случалось на них наткнуться. Жак Ла Борвиц, несомненно, обладал и достоинствами – без них не обходятся ни амеба, ни бродячий пес, рыщущий в поисках кости и шавки. Жак Ла… избави Боже!
По лицам я видела, что говорят о Старе: он опять что-нибудь приказал или запретил, ослушался отца, отправил на свалку очередной фильм Ла Борвица – словом, сотворил нечто ужасное, и теперь они сидели в ночном кабинете, сплоченные враждой, возмущенные и бессильные. Розмари Шмиль держала наготове блокнот, будто собиралась внести в протокол общее отчаяние всей троицы.
– Заберу тебя домой живым или мертвым, – сказала я отцу. – А то именинные подарки так и сгниют в коробках.
– День рождения? – виновато встрепенулся Жак. – Сколько стукнуло? А я и не подозревал!
– Сорок три, – раздельно произнес отец.
Ему было на четыре года больше, и Жак об этом знал – я видела, как он сделал пометку в гроссбухе, чтобы при случае использовать. Записи здесь делают открыто, даже не приходится читать по губам, и Розмари Шмиль вслед за ним тоже вынужденно поставила в блокноте закорючку. Когда она стирала ее ластиком, земля под нами содрогнулась.
Нас тряхнуло не так, как Лонг-Бич, где верхние этажи магазинов обрушивались на дорогу, а мелкие гостиницы смывало волной, – и все же на долгий миг наше нутро срослось с земным чревом, словно кто-то в кошмарном сне пытался нанизать нас на пуповину и втянуть обратно в лоно мироздания.
Портрет матери слетел со стены, оголив небольшой сейф; мы с Розмари бешено вцепились друг в друга, с визгом кружа вдоль стен в буйном невиданном вальсе. Жак рухнул в обморок или, по крайней мере, исчез с глаз. Отец, держась за стол, прокричал: «Ты цела?» За окном сопрано дошло до кульминации «я люблю лишь тебя», на миг умолкло – и, клянусь вам, затянуло фразу по новой. А может, просто певице прокручивали запись.
Комната больше не ходила ходуном, лишь слабо вибрировала. Мы все – вместе с откуда-то возникшим Жаком – двинулись к выходу и неверной походкой, как