на него внимательнее прежнего, и под его шляпой блеснули такие блестящие глаза, каких я не видал никогда ни прежде, ни после. Они смотрели прямо на меня и производили во мне какое-то чарующее действие.
– Ах! – сказал я Куракину, – я не могу передать тебе, что я чувствую, но только во мне происходит что-то особенное.
Я дрожал не от страха, но от холода. Я чувствовал, как что-то особенное проницало все мои члены, и мне казалось, что кровь замерзала в моих жилах. Вдруг из-под плаща, закрывавшего рот таинственного спутника, раздался глухой и грустный голос:
– Павел!
Я был во власти какой-то неведомой силы и машинально отвечал:
– Что вам нужно?
– Павел! – сказал опять голос, на этот раз как-то сочувственно, но с еще большим оттенком грусти.
Я не мог сказать ни слова. Голос снова назвал меня по имени, и незнакомец остановился. Я чувствовал какую-то внутреннюю потребность сделать то же.
– Павел! Бедный Павел! Бедный Князь!
Я обратился к Куракину, который также остановился.
– Слышишь? – спросил я его.
– Ничего не слышу, – отвечал тот, – решительно ничего.
Что касается до меня, то этот голос и до сих пор еще раздается в моих ушах. Я сделал отчаянное усилие над собою и спросил незнакомца, кто он и что ему нужно.
– Кто я? Бедный Павел! Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе, и кто хочет, чтобы ты не особенно привязывался к этому миру, потому что ты не долго останешься в нем. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Бойся укора совести: для благородной души нет более чувствительного наказания.
Он пошел снова, глядя на меня тем же проницательным взором. И если я прежде остановился, когда остановился он, так и теперь я почувствовал необходимость пойти, потому только, что пошел он. Он не говорил, и я не чувствовал особенного желания обратиться к нему с речью. Я шел за ним, потому что он теперь направлял меня. Это продолжилось более часа. Где мы шли, я не знал…
Наконец, мы пришли к большой площади, между мостом через Неву и зданием Сената. Он пошел прямо к одному как бы заранее отмеченному месту площади, где в то время воздвигался монумент Петру Великому; я, конечно, следовал за ним и затем остановился.
– Прощай, Павел, – сказал он, – ты еще увидишь меня опять здесь и кое-где еще.
При этом шляпа его поднялась как бы сама собою, и моим глазам представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка моего прадеда Петра Великого. Когда я пришел в себя от страха и удивления, его уже не было передо мною».
ИЗ ПИСЬМА ЦЕСАРЕВИЧА ПАВЛА П. А. РУМЯНЦЕВУ 1784 г. Мне вот уже тридцать лет, а я ничем не занят. Спокойствие мое, уверяю вас, вовсе не зависит от окружающей меня обстановки, но оно покоится на чистой моей совести, на осознании, что существуют блага, не подлежащие действию никакого земного могущества, и к ним-то и должно стремиться. Это служит мне утешением во многих неприятностях и ставит меня выше их; это приучает меня к терпению, которое многие считают