на поверхности, и я увидел прилипший к его шее обрывок водоросли. Смахнув его, Рудик тряхнул головой, улыбнулся от уха до уха и помахал рукой мальчишке, так и стоявшему на верхушке скалы, окоченев от страха.
– Прыгай, – крикнул Рудик. – Прыгай, жопа!
Но мальчишка не прыгнул, а просто слез на берег. Рудик поплавал, потом вернулся к нам, невозмутимо опустился на одеяло. Достал из банки огурец, однако тело мальчика подрагивало, а глаза еще наполнял, заметил я, страх. Анна принялась выговаривать ему, но Рудик просто жевал огурец, и кончилось тем, что она пожала плечами. Мальчик взглянул на нее из-под упавшей на лоб пряди, дожевал огурец и положил голову ей на плечо.
– Странный ты ребенок, – сказала она.
Он что ни день приходил в нашу комнату, иногда по два-три раза. Некоторые сохраненные нами фотографии подпадали под запрет. Мы прятали их в двойной задней стенке деревянного книжного шкапа, одной из немногих моих столярных затей и впрямь себя оправдавших, поскольку она пережила визиты людей из Министерства. Рудик научился извлекать из конвертов снимки, держа их за края, чтобы пальцы его не оставляли пятен. Как научился и тщательно очищать от пыли иглу патефона. Пара сухих щелчков – и вступают скрипки; эти звуки действовали на него как целительное средство.
Он прохаживался по комнате, закрыв глаза.
Особенно полюбился ему Скрябин, музыку которого Рудик слушал, застыв на месте, словно желая, чтобы она повторялась тысячу раз, пока сам композитор не встанет с ним рядом, подкармливая огонь звуками флейт.
Рудик имел неприятнейшую привычку слушать музыку с открытым ртом, не стоило, однако ж, хлопать его по плечу, да и вообще отрывать от этого занятия. Анна однажды коснулась его подбородка – он отпрянул. Я понимал: дело тут в отце. Временами на лице Рудика появлялись ссадины, не такие уж и страшные, но все равно ясно было, что его снова побили. Мальчик рассказал нам, что отец работает на реке, вылавливает бревна. Я полагал, что его поразило давнее проклятие всех отцов – желание, чтобы сын воспользовался себе во благо всем, за что он, отец, боролся: стал врачом, или командиром, или политработником, или инженером. А танцы представлялись ему верной дорогой в богадельню. В школе Рудик успевал плохо, учителя говорили, что на уроках он вертится, постоянно что-то напевает, а время от времени разглядывает книги по искусству, которые берет для него в библиотеке сестра. Он проникся любовью к Микеланджело, оставлял в школьных тетрадях рисунки – подростковые, конечно, но неплохие.
Только Дом пионеров и хвалил его – там Рудик занимался по вторникам народными танцами. А в те вечера, когда в Оперном давали балет – «Эсмеральду», «Коппелию», «Дон Кихота», «Лебединое озеро», – он старался улизнуть из дома, проскользнуть служебным входом в театр, а там мой друг Альберт Тихонов усаживал его где-нибудь.
Как раз когда он возвращался домой и отец дознавался – откуда, Рудику и доставалось на орехи.
На побои он не жаловался и отвечал на вопросы о синяках пустым взглядом,