рвало. Почему-то Насте было очень стыдно, и ей казалось, что пожилой шофер давно понял, куда и зачем они едут.
Регистратуру миновали быстро: Зинка чуть не опоздала.
– Вот, мать, как выглядит наш абортарий, – сквозь зубы процедила она. – Хорошо, что я жратву взяла: сейчас-то смотреть на нее не могу, а вечером знаешь, как захочется?
– Тут разве не кормят?
– Тут поко-о-ормят! – весело отозвалась Зинка. – Потом долго лечиться будешь. Нет, спасибо; ешьте сами с волосами, – и она приветливо похлопала по раздутой сумке.
Договорились, что Настя приедет за ней, «как только позвоню, сама не едь».
– Трымчук Зинаида! – объявила толстая медсестра, и Зинка, махнув на прощанье рукой, скрылась за дверью.
На обратном пути хватило времени подумать обо всем сразу, хотя трудно было избавиться от вида унылых бежевых стен коридора, у которых стояли, прислонившись, ожидавшие своей очереди женщины – все в домашних халатах и тапках. Одни оживленно переговаривались, другие переминались с ноги на ногу и смотреть друг на друга избегали. Не было ни одного стула, ни даже скамейки. Интересно, все ли принесли, как Зинка, пятерку на наркоз – вдруг не нашлось пятерки, а ведь если наркоз, то… это больно? И почему в больнице наркоз не дают?
Через два дня Зинка все растолковала: наркоз просто так, «за бесплатно», не дают, хоть разбейся; откуда я знаю, почему? Небось врачам тоже жить надо, вот почему. А у кого пятерки нет, те покряхтят да поохают, не треснут. Лишь бы потом все чисто было, секешь?
Говорить Зинке было нелегко: она ела бутерброд с толстым куском ветчины и черпала ложкой баклажанную икру из пол-литровой банки, периодически откладывая ложку на перевернутую латунную крышку, чтобы поправить сползающую ветчину.
У них в комнате, как и во всех остальных, стояли четыре кровати. Одна, у самой двери, всегда пустовала. Кровать у шкафа занимала тихая девушка Даце. Известно было, что Даце приехала из деревни, работала на сборке радиоприемников и пела в заводском хоре, чем особенно гордилась. Из-за частых спевок Даце часто отсутствовала вечерами. Иногда она оставалась ночевать у тетки – та жила совсем близко от клуба. По-русски Даце говорила хорошо, но с акцентом; вероятно, из-за этого разговаривала неохотно, но Зинку это не смущало:
– Ты, мать, пой, да дело разумей: предупреждай, когда у тебя спевки. А то придешь не вовремя…
Даце заливалась румянцем, а Зинка хохотала:
– Ну ты даешь, мать! Не красней, не красней: ты в своем хоре споешься с кем-нибудь, так сама запираться будешь!
Вечерами, когда Настя ходила на лекции, Зинка запиралась со своим Толяном, или, как она называла его, говоря с другими, Анатолием. Видела Настя этого Анатолия: тощий верзила с хриплым голосом и столь немногочисленными зубами, что неловко было смотреть, как он смеется, а смеялся он охотно, в том числе и над своей беззубостью. Зато беззубый Анатолий в свои двадцать девять лет думает о будущем. Сначала, говорит, кооператив построим («правильно, Зинуля?»), а потом и зубы можно вставить. Зинка над ним трясется. Сама она не красавица: небольшого роста, коренастенькая