декохтов требует.
Пока он домогался, какие носильные вещи пропали вместе с Варварой, да не взяла ли она с собой деньги и драгоценности, Федька забрался в людскую.
– Ну, архаровец, и что же? – держал он речь перед дворней. – Нас понапрасну порочат.
Он далее толковал о том, что за внешними безобразиями, зуботычинами и выбитыми окнами, народ не видит основного, толковал и видел – не верят!
Да и ту же «Ленивку» вспомнить – кто теперь поверит, что три архаровца просто-напросто хотели тихонько завершить день ужином и скромной выпивкой? И завершили бы, никто – ни Тимофей, ни Клаварош, ни сам Федька! – не имел намерения буянить и бить посуду! Они вообще люди мирные, не случись там этого дурака Вельяминова – расплатились бы и ушли. А так – говорят, большую, на шесть задниц, скамью разломали. Невозможно такую скамью человеку без топора разломать, нет такого способа, а теперь на архаровцев ее вешают…
Все-таки сердца умягчились, кое-что ему про воспитанницу Варвару поведали, а тут и Левушка за ним прислал – собираемся, уезжаем.
Левушка был сильно недоволен.
– Я бы таких дур порол! – пожаловался уже возле кареты. – Сидят, слушают, а потом та, в накидке, говорит этак жеманненько: тебе бы, сударь, говорит, в полку служить, а ты вон в какой должности, стыдно! Я было брякнул – Преображенского полка поручик Тучков к вашим услугам, сударыня! То-то бы рот разинула! Им, московским дурам, хоть без ноги, хоть без башки, лишь бы гвардейского полка!
– И что же? – осторожно спросил Федька.
– А ничего! Я ей так ответил: должен же, сударыня, кто-то и ваших беглых родственниц ловить. В другой раз с архаровскими комиссиями в преображенском мундире поеду. Чтоб с порога зауважали!
Они сели в архаровскую карету, но трогать Левушка пока не велел и дверцу оставил открытой.
– Кое-чем все-таки разжился, – он добыл из кармана некий овальный предмет на длинной ленточке. – Год назад немцу портрет заказывали. Вон она, Варвара…
Федька уставился на миниатюру, приоткрыв рот.
На него из глубокого полумрака смотрело девичье лицо, чуть оживленное модной полуулыбкой – одними уголками сомкнутых розовых губ. И скатывалась на грудь большая трубчатая прядь пушистых темных волос.
Нежностью от него веяло неизъяснимой. Румянец – никакой краской такого не наведешь, свой, живой, прозрачно-неустойчивый, как отсвет на фарфоровой белизне… и не захочешь, а заглядишься…
– Вот и я тоже, – признался Левушка. – Ведь красавица! Редкая красавица! Такой при дворе место, фрейлиной быть, а ее в Москве держат.
Федька отрешенно покивал.
У нее были печальные черные глаза, глядевшие не прямо, а вниз, хотя были распахнуты, как полагается. И волосы, высоко поднятые, совсем просто уложены, и нет четкой границы между мраком и этими пушистыми волосами…
– Врут… – севшим голосом сказал Федька. – Немцы так не рисуют.
– А ты почем знаешь?
– Видел. У них все гладенько и розовое.
Левушка