благородного и рекомендует его.) При всех сложностях его отношений с А. А. Гончаровым он почитал в нем Учителя и педагога. Педагога, который бьет и тем самым учит. (Петр Наумович всегда 2 января, в день рождения Гончарова старался рано-рано приехать на Новодевичье кладбище, чтобы без посторонних вспомнить Учителя и выпить в его память виски «Teacher’s». – Н.К.) Не знаю, продолжал ли он традиции Гончарова. Я даже не уверен, что они существуют. Гончаров сам – вулкан, явление природы.
Мое собственное театральное воспитание – из самодеятельного подзаборья, беспризорья. В студии «Наш дом» мы учились друг у друга. В первую очередь – свободе. И потом выходить в зал в спектакле Фоменко мне было, как ни нагло это звучит, совсем не сложно. Когда ты «окрылен» таким чудным, божественным талантом, как у Петра Наумовича, не страшно ничего. Все, что исходило от него – будь то сцена спиритического сеанса в полной темноте или псевдонаучная лекция – для меня бесценно. Эти воспоминания – наслаждение, чудо! Мне везло в профессии и продолжает везти – я работал с замечательными режиссерами. Но одно из главных воспоминаний – наши репетиции «Плодов». Могу попробовать передать один репетиционный момент. Мы забуксовали на монологе Кругосветлова и безуспешно мяли его так и сяк, пока Петр Наумович не предложил: как сложится – так и сложится. С большим трудом я выучил эту чушь – огромный текст на двух страницах – и день за днем пытался что-то в нем изобразить… Фоменко сидел в зале, улыбаясь, закусив, как обычно, палец. (Он со своим лукавым прищуром, ухмылкой в усы, на особый манер закушенным пальчиком напоминает мне картину Рубенса «Два сатира». Похож невероятно – в нем самом что-то есть от этого сатира, только нашего, русского, черноземного.) Я дошел до реплики: «Но атомы-то!» И вдруг он с неповторимой, трепетной интонацией, чуть-чуть шепотом, подсказал мне нараспев: «Но атомы-то!..» И в этой интонации была вся та нелепая боль моего персонажа, которую я безуспешно пытался изобразить. Каждый, кто видел спектакль, помнит эту «рыдающую» интонацию. Больше мне было ничего не нужно – роль заиграла, хватило наглости-свободы, привитой в самодеятельном беспризорье. Подсказки Петра Наумовича оказывались именно такими – неуловимыми, это были те вехи, расставлять которые умел только он. И только он мог так точно обозначить направление движения. Он любил показывать и делал это грандиозно. А как он, сердцевед, знаток дамских сердец, показывал женские роли! К дамам, безусловно, у него был «особый счет».
…Исполнители, и я в том числе, по прошествии времени настаивали на том, чтобы снять с репертуара «Плоды просвещения». Это происходило в тот момент, когда спектакль продолжал пользоваться бешеным успехом! Зритель прекрасно принимал его. Мы любили «Плоды», но убеждали снять спектакль – с горечью, с болью, хорошо понимая, чего мы лишаемся. Бесконечное число вводов делает свое дело – это не на пользу спектаклю. Тем более Гончаров вытравливал каленым железом то, что он называл каботинством – угодничаньем перед публикой.