с холма, как пылят вниз неповоротливые арбы, как болтается под ветром посерелая тряпка когда-то яркого знамени, и, ткнув отощавшего мула пятками, двинулся к городу, который оставил почти полгода тому – целую вечность назад. Память услужливо нарисовала прежнюю комнату, ласковый утренний свет, тополь, крики надоедливой майны, – только нутром не верилось во все это. Будто и не было этого, будто прочитал давно и не поверил. И дорога, которая вилась от холма к холму, представилась медленным ядом – сладким и мертвящим одновременно.
Вечером его догнал дождь – настоящий осенний, промозглый и злой. Заночевал Хасан в яме под склоном, неглубоком гроте, где когда-то брали глину на стройку или для гончарства. Ночной дождь сплошным пологом закрыл вход, бежал струйками под ноги. Хасана трясло. К утру его било лихорадкой, а загрубелые, обросшие коростой язвы на ягодицах открылись вновь, источая желто-зеленый гной.
Утром, хлебнув лишь воды из фляги, он взгромоздился на мула и, стараясь не скрипеть зубами от боли, двинулся вниз, по дороге. Лихорадка крала время, – поднимая голову, вдруг видел дерево, которого мгновение назад не было, или придорожный камень. Потом лихорадка внезапно отшвырнула рассудок назад, к холмам у озера Ван, к иссохшей ложбине и дороге, загроможденной окровавленными телами. Только тел стало почему-то гораздо меньше, и одеты они были не в доспехи, а в бурые лохмотья. Беспризорная лошадь подошла к мерно идущему мулу, зачем-то ткнулась влажной мордой ему в шею. «Шу, шу!» – Хасан махнул рукой, отгоняя. Но лошадь вдруг превратилась в человека, чумазого, нечистого, а затем во множество, и рядком выросли на склоне холма рыжие глиняные дома – лесенкой, терраса за террасой, и над ними, как знамя, грязная тряпка на шесте.
Рассудок не вполне еще оставил Хасана, и, когда пылавший в его теле огонь чуть отступил, он сказал собравшимся вокруг него людям: «Да пребудет с вами милость Господа миров» – и бессильно соскользнул с седла. Сознание не покинуло его – просто отступило, глядя из уголка, как подхватили его дряблое, исхудалое тело, как понесли в тень, под крышу, уложили на циновку. Боль в ягодицах заставила Хасана встрепенуться. Опираясь руками о стену, он встал на колени. Его толкнули, стараясь уложить. «Нет! – хрипло выкрикнул он. – Именем Аллаха, всемогущего, милостивого, – оставьте!» От него отшатнулись в испуге, глядя в его налитые кровью, горящие огнем лихорадки глаза. Хасан на коленях дополз до угла, уперся лбом в стену и заснул так, освободив наконец от тяжести пылающие болью ягодицы.
Проснулся он от боли в шее и от ощущения человеческого взгляда – испуганного, осторожного. Хасан пошевелился, за спиной послышался быстрый шепоток, шорох босых ног. Обернулся, – сквозь крошечное окно под крышей светило утреннее солнце, не по-осеннему яркое. От него и серые низкие стены, слепленные из глины с навозом, казались яркими и живыми. Скрипнула дверь. Из-за нее опасливо выглянул старик – скрюченный, маленький, с сухонькими лапками в бугорках рыхлых вен. Выбрался из-за нее, встал на колени, почти не уменьшившись