жный дворик, к западной стене лепились как попало хозяйственные постройки, и там же начинался садик с прудом посередине. В пруду плавали недорогие, но неплохо подобранные кувшинки; у деревянной беседки цвело бледными, вытянутыми трубочкой цветками личевое дерево. Господин Нан не столько присматривался, сколько принюхивался. Запахи в империи говорили многое; глухие стены скрывали содержимое садов и внутренних комнат, и те извещали о достатке благовониями и ароматами цветов. Запах растения был важней его вида. В саду Кархтара пахло невзыскательно: парчовой ножкой и лоскутником.
В ветвях личевого дерева запуталась блестящая мишура, и с рылец карнизов сиротливо свисали длинные гирлянды, развешанные в миновавший четыре для назад праздник Великого Ира. Карнавальное время остановилось в покинутом доме бунтовщика, потихоньку выцветая на солнце.
Сопровождавший столичную штучку секретарь городской судебной управы, некто Бахадн, недовольно косился на все эти размалеванные полотнища и красные ленты, исписанные пожеланиями счастья. Не то чтобы в самих этих лентах содержался некий криминал, вовсе нет, хотя, если подумать, бывали и другие времена… Бывали времена, когда за вон этакое полотнище, которое по всем правилам желает обитателям большой чин, а висит, извините, над свинарником, – могли и загрести. Могли и сказать: «Это ты на что же, почтеннейший, намекаешь, – что в империи каждая свинья может получить большой чин? А вот как мы тебя сейчас соленой розгой… Ах, не хочешь? По неразумию? Дай-ка ты мне, брат, двадцать пять розовеньких, тогда и согласимся, что по неразумию…»
Но… Что-то скверное, нечиновное чудилось секретарю в каждом празднике, словно праздник – двоюродный брат мятежа.
А столичный инспектор тем временем присел у садового алтаря и провел рукой по шершавой глыбе. Собственно, присутствие этой глыбы было гораздо более серьезным правонарушением, чем праздничная лента над свинарником, потому что это был Иршахчанов камень – точнее, подделка под него, а Иршахчановым камням в частных местах стоять не положено.
Две тысячи лет назад основатель империи Иршахчан отменил навеки «твое» и «мое», и повелел, чтобы межевые камни отныне не оскверняли общей для всех земли. Камни убрали с полей и расставили на перекрестках дорог, украсив их изречениями Иршахчана. Они утратили смысл и обрели святость. Сейчас они почитались как знаки высшего хлебного инспектора и распорядителя небесных каналов.
Но крестьяне, хотя и знали, что покойный император – верховный бог империи, молились местным богам, а не Иршахчану, так же, как подавали прошение о семянной ссуде в сельскую канцелярию, а не в столичную управу, – и дадут скорее, и сдерут меньше. Иршахчановы камни зарастали всякой дрянью и оставались месяцами без еды, разве что если поселится под камнем какой-нибудь настырный покойник или щекотунчик со змеиной пастью… А тут камень стоял как новенький. Инспектор наклонился, разбирая надпись.
– Надпись «пышного хлеба», – почтительно сказал секретарь Бахадн. – Люди «пышного хлеба», так эти бунтовщики сами себя называют. Когда бунтовщик Нерен основывал эту секту, он ссылался на слова из канонического текста «Книги творения ойкумены»: «Государь разделил земли, отменил долги и уравнял имущества. Тогда повсюду воцарилась справедливость, мир и равенство, исчезли деньги, а с ними зависть, корысть, вражда и беспокойство, и от этого хлеба стояли такие длинные, что скрывали с головой едущего всадника».
А сочинитель Нинвен всю жизнь страдал оттого, что его обошли на экзаменах, – как и здешнего хозяина – и всем хотел доказать свою образованность. И стал доказывать, что акшинские списки древнее канонического текста, а в них стояло: «И от этого хлеба стали такие пышные, что из полузерна пшеницы пекли пирог».
Господин Бахадн хмыкнул:
– И из-за этой цитаты «длинные» и «пышные» ненавидят друг друга не меньше, чем чиновников.
Столичный инспектор поднялся по крутой лесенке на второй этаж и, пригнувшись, вошел в большую, с низким потолком гостиную. За четыре дня ветер вымел из комнаты аромат воскурений, и теперь она пахла тоже кустами инча: запахом садовым, нежилым. Рыжеватая пыль, носившаяся в воздухе по жаре, осела тонким слоем на столе, на грубых деревянных скамьях и табуретках, на переплетах многочисленных книг.
– Здесь они собирались последний раз, – сказал господин Бахадн, указывая на стол посередине комнаты. На столе стояли чаши, недопитый пузатый чайник и большая фарфоровая плошка для гадания по маслу. Господин Бахадн объяснил, что постоялый двор принадлежал еще отцу Кархтара, у самого бунтовщика не хватило бы на него сметки. А когда отец умер, Кархтар разными неправдами сумел-таки перенять заведение в наследство.
– Только теперь здесь собирались все окрестные разбойники, особенно из тех, что именовали себя защитниками справедливости и грабили лишь богачей и государственные склады, потому что это проще и выгодней. Говорят, Ханалай имел тут убежище после истории с белорыбицей.
И тут в соседней комнате что-то посыпалось на пол. Столичный чиновник подскочил к двери и с хрустом рванул занавески.
Горница была заставлена книгами и ретортами, а на полу ее был нарисовал