буйные волны холодного Средиземного моря. Ницца так чудесна и чиста… Этот город – влюбленность моей молодости. Когда я нахожусь далеко от него, одно слово «Ницца» вызывает внутри меня необъяснимый трепет. Я часто задаюсь вопросом: «Смогу ли я здесь жить?» – и часто слышу ответ: «Смогу!»
Когда мой средиземноморский лучик проснулся, я обнял его и нежно поцеловал. Лучик удивлялся моим перепадам настроения, словно мое тело – это проводник и несколько совершенно разных мужчин постоянно меняются местами.
Она сказала, что я могу быть нежен, как нежен осенний ветерок к падающей листве, которую кружит в танце, а могу быть груб, как свирепое, голодное животное. Она не знает меня, она только знает, что я выбрал ее…
Она призналась мне, что могла противиться и одержать победу в том зале, когда я впервые поцеловал ее руку, и я самодовольно улыбнулся. Не могла! По необъяснимому убийственному велению сердца-души-разума она сама, оголившись перед хищником, полезла бы в его открытую пасть на верную гибель. Какую бы маску она ни носила, какой бы холодной и разумной ни была.
Разум – это ничто перед лицом страсти. Как ничто – телесная страсть перед лицом вечной необузданности.
Осудит ли меня кто-то? Да мне уже плевать. Вряд ли человек, избежавший расстрела, как, допустим, Достоевский, мог жить с мыслями: «А что обо мне подумают люди?» В день несостоявшегося расстрела Достоевский писал: «Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья».
В какой-то момент я перестал делить мир на «правильно» и «неправильно».
А она… та самая минута, ставшая веком счастья.
Благодаря резолюции Николая I Достоевский остался жив, ему было всего двадцать семь на момент возможной казни. Состав преступления прекрасен: «антиправительственная болтовня».
Как чудно жить в «свободе слова».
Мы сидели на покрывале у шумных волн, от моря веяло вечерней прохладой. Покрывал взяли два: на одном уселись, вторым я укутал ее, когда ей стало холодно. Мне не хотелось строить планы на жизнь, мне не хотелось думать о завтрашнем дне, о работе, о реальном мире.
Хотелось обнять ее плечи, услышать звон хрустальных бокалов, поцеловать ее губы. Поцеловать шею. Выпить сухое…
Я не понимал себя. Я не понимал, почему не могу просто смотреть на нее как на обыкновенную женщину, не желая ее, не пьянея ею. Почему каждый раз у меня пробуждаются противоречивые желания: сделать ее своей личной сексуальной рабыней, обращаясь с ней небрежно и жестко; сделать ее богиней, прикасаясь нежно и с уважением; трахать ее, как самую конченую путану, для которой этот акт – один из тысячи, которая за свою жизнь проглотила столько спермы, сколько я не выпил вина; заниматься с нею любовью изысканно, как с истинной глубокой красотой этого мира. Как угодно, но только так, как велит внутренний зов.
Почему я не один, почему меня так много?
Я ничего не понимал, а она ничего не объясняла, когда я делился. Она говорила, что это нормально. Что все замечательно.