нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек, плакал: «Да што ж я, иль не русский человек… , иль … не православный, што ли?!» Как не давали ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпя издевательств, погрузил батя, Кузьма-кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой – брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его, как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки…
-А што ж… казаки…, – старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, -тама пор-я-я-док. Есаулы – те… строгие ребяты. Чуть хто провинился –порять, как с-с-укина сына, хе-хе-хе… А он тады глядишь – и пропал! И уже к красным…, прости, Хос-споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали особо. Не скажу.
… Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая Саша увела радостных, измазанных английским шоколадом, полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в бок раскрасневшегося от первача Гришку:
– Выйдем, Григорий.
В темном небе высоко висели мирные россыпи тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья-то собака. Закурили.
-К твоей Саньке тут… перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, -сочно отхаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, -так я не дал.
-Ага. А сам… Сам-то… Што?– прошипел Гришка, быстро трезвея и глубоко заглянул в его темное лицо.
-И сам не трогал. Я знал, что ты придешь… Что ты… живой. Да и… Мне твой папаша… жизню ж… спас. Ну и… Служили ж мы… с тобой… -он вдруг зашмыгал носом и голос его стал ниже: – Помнишь? Я в плен… попал. Предложили переметнуться к ним, так я не пошел супротив своих… – при этих его словах Гришка вздрогнул, низко опустил голову, -а нас на распыл… уже вели. Меня конвойные отцепили и приставили к нему… , к папашке, значить, твоему – уголь грузить. Остальных за углом тут же и шлепнули… за здорово живешь. А он…
-Знаю,– Гришка, смахнувши рукавом легкий снег со скамьи под окошком, присел, глубоко вздохнул, выпуская клубы дыма, -ты… выжил –то как? Вас же тогда с… Черевиченком… трехдюймовым накрыло, одна воронка…
-Выбрался к утру,