часть написана по-латыни, а вторая – по-гречески. Затем прочел посвящение: «Эзре Паунду, il miglior fabbro»[3]. Сноска объяснила, что это уже по-итальянски.
Латынь, греческий, итальянский. А сама поэма даже и не началась. Что же дальше? Иероглифы?
Кошмар какой!
Он просмотрел первую страницу, потом вторую. Тарабарщина. «Я покажу тебе страх в пригоршне праха»[4]. Что это должно означать? Глаза обратились к следующей строке: «Frisch weht der Wind…»[5].
Дивейн захлопнул книгу, ощутив тошноту. Довольно. Тридцать строк поэмы, и уже пять проклятых языков. Завтра первым делом он пойдет в деканат и откажется от этой дичи.
Дивейн откинулся на спинку стула. В голове стучало. Приняв решение, думал только о том, как ему высидеть сорок минут и не полезть на стену. Будь у него место в конце зала, выскользнул бы незаметно…
За кафедрой бубнил профессор:
– После того, что было сказано, позвольте перейти к рассмотрению…
Неожиданно Гамильтон снова остановился:
– Прошу прощения.
Лицо его снова помертвело. Он выглядел… каким? Смущенным? Взволнованным? Нет, он казался страшно напуганным.
Дивейн подался вперед: в нем пробудился интерес.
Профессор потянулся за платком. Вытащил из кармана, уронил, поднял и попытался донести до лба. Начал озираться по сторонам, взмахивал платком, словно отгонял от себя муху. Затем рука его отыскала собственное лицо, стала легонько к нему прикасаться. Казалось, он ослеп. Дрожащие пальцы ощупали губы, глаза, нос, волосы и снова замолотили по воздуху.
Лекционный зал затих. Ассистент, сидевший на подиуме, отложил ручку. Лицо его выразило озабоченность. Что происходит? Сердечный приступ?
Профессор сделал неуверенный шажок и ударился о кафедру. Теперь и другая его рука взлетела к лицу, ощупала его, на этот раз крепко, натянула кожу, оттопырила нижнюю губу, несколько раз похлопала по голове.
Затем Гамильтон неожиданно остановился и оглядел аудиторию:
– С моим лицом что-то не так?
Мертвая тишина.
Медленно, очень медленно доктор Гамильтон расслабился. Прерывисто вздохнул – один, другой раз, и постепенно черты лица его приняли прежнее, спокойное выражение. Откашлялся.
– Итак, как я говорил…
Дивейн увидел, что пальцы профессорской руки снова пришли в движение – задрожали, судорожно задергались. Рука вернулась к лицу, пальцы мяли, щипали кожу.
Жуткое зрелище.
– Я… – начал было профессор, но рука не давала ему говорить.
Рот открывался и закрывался. Слов не было, раздавался лишь хрип. Еще один шаркающий шаг, и профессор, словно робот, снова ударился о кафедру.
– Что это такое? – спросил он надтреснутым голосом.
Господи! Он стал щипать свою кожу, веки при этом жутко растянулись. Теперь уже обе руки нещадно скребли лицо. Появилась длинная неровная царапина. На щеке выступила