ль Ричард Пайпс[2] (воспроизводя ключевые ходы мысли самого Струве в своих трудах о России, Р. Пайпс, тем не менее, оставался русофобом[3], что придаёт его фундаментальному исследованию в целом более идеологический, нежели исторический характер).
Но с другой стороны – контекстуализация4 и собственно критическое исследование текстов Струве[4], публикация его переписки5 и анализ главных тем и частных вопросов биографии6 лишь начались (более в источниковедческом плане и в связи с упомянутыми «идейными сборниками» и издательскими проектами или дружеским кругом), а жизнь в общем давно описана ещё свидетелями его жизни7 и первыми исследователями по кругу основных источников[5] – в целом в соответствии с её мифологизацией самим Струве[6], в историософском «пересоздании» своей жизни бывшим едва ли не пионером целой русской традиции, в ХХ веке ярко представленной очерками и мемуарами Н. А. Бердяева, С. Л. Франка[7], Г. В. Флоровского, В. В. Зеньковского, Н. М. Зёрнова, Н. О. Лосского и других, которым на деле принадлежит авторство общепринятого рукотворного образа русской философии.
Всякий исследователь истории русской мысли рубежа XIX–XX вв. так или иначе оказывается в ситуации методического самоопределения. И предмет исследования, и история русской науки последних десятков лет ставят его в весьма затруднительное положение. Предмет исследования неизбежно влечёт его к междисциплинарной историко-философской, историко-филологической, философско-филологической работе. Но сохраняющиеся в России междисциплинарные перегородки делают чрезвычайно затруднительным такое синтетическое исследование. Понимание единства и неделимости Текста, жизни и творчества, быта и сознания, риторики, ритуала и личной свободы, утверждённое философской и филологической наукой в сознании специалистов, оказывается не очевидным для историков мысли. Преподаваемая исторической и филологической практикой архивно-текстологическая дисциплина – неведомой для историков философии. Достоянием почти только философов остаются осознание первенствующей роли языка, терминологическая ясность и понятийная систематичность. Лишь у немногих, помимо историков, не вызывает сомнений преобладающее влияние исторического контекста на слова и поступки исторических деятелей. И, пожалуй, лишь филологам доступно практическое умение видеть в целостном тексте взаимопересечение аллюзий и цитат, всю неожиданную силу диктата внешней формы слова и подтекста.
Мучительная несоединённость перечисленных дисциплинарных достижений в едином гуманитарном исследовании, кажется, ярче всего в истории русского ХХ века демонстрируется на опыте исследования наследия Струве. В современной России нет «конгениального» ему исследователя, который мог бы соединить профессиональные, на грани энциклопедических, знания русской и европейской истории Нового и Новейшего времени (в части внутренней и внешней политики, экономики, политических институтов и публицистики, русской эмиграции, социалистического и либерального движений), истории экономической и естественнонаучной мысли, истории философии и социологии. Всего этого требует интегральное исследование наследия Струве, ибо всё это было предметом его Текста и его научной и политической практики. При этом, более чем в случае с «чистым» политиком или «чистым» философом, целостный Текст Струве, известного своим редкостным активизмом, многочисленными институциональными проектами, оставившего весьма значительное архивное наследие, уже явлен во всём разнообразии исторических источников – от частной жизни до терминологических и образных заимствований, а его каждый практический или мыслительный поступок в преобладающей степени продиктован его идейно-историческим контекстом, констелляцией факторов, и главное – явлен в живой эволюции, весьма напряжённом историческом развитии, почти исключающем (столь принятое в струвиане) догматическое соединение фрагментов текста в искусственный паззл.
В этой ситуации подлинный, исторический Струве – чрезвычайно удачный «партнёр» для исследовательского преодоления (как минимум, существенного уточнения и дополнения) наших знаний об эпохе и её идейной борьбе, общекультурных мифологем и собственного автобиографического творчества Струве. По словам близкого знакомого Струве – гегельянца и социал-демократа А. М. Водена, такое исследование полноценно лишь тогда, когда проводится совершенно «безотносительно к дальнейшему»[8], когда «живёт» жизнь своего героя вместе с ним: впервые, с непредсказуемым результатом, рискуя, через фокус личной воли, исполняющей воспитавший её контекст и посильно преодолевающий его.
Известно, что Петру Струве, начиная с его ранних, марксистских сочинений, было присуще особое внимание к своему «месту в истории», общественному и историческому значению своих трудов в области развития идей не только в России, но даже и в интернациональном (марксистском) контексте. Нельзя сказать, что у Струве не было оснований для таких амбиций, тем более что в интернациональной марксистской практике конца XIX – первой трети XX вв. наделение отдельных, чуть ли не единичных, персоналий