спиной к косяку, жаловалась, что обижает отчим Ваську, и не забывала говорить, с притворным испугом оглядываясь на дверь, одно и тоже:
– Ой! Если он нас застанет, он убьет тут нас обоих. Ревнивый кобель! Сам гуляет, а меня ревнует к каждому столбу. Мне уже и подружки говорили: «Да дай ты кому-нибудь, чтоб не зря от него побои выносить».
Поправляла прическу, одергивала кофточку, прикусывала нижнюю губу, отчего губа становилась полней и ярче – известный прием деревенских соблазнительниц, опять с фальшивой тревогой выглядывала в окно, говоря при этом:
– Он, когда ухаживал за мной, такой смиренный был. Такой смиренный, что только потом с ним изделалось?
– А «изделалось» с ним то, – думал Борис, – о чём поётся в известной частушке:
Меня милый провожал,
Всю дорогу руку жал.
А у самых у дверей
Надавал мне пиздюлей.
– Вот в этих двух строчках, – печально констатировал Борис, – и сосредоточена квинтэссенция деревенской жизни.
Он чувствовал нафталиновый запах кофточки – достала, наверное, из сундука, а потом это «он нас застанет» – что уж тут гадать? Готова дамочка к отмщению за все перенесенные от мужа мерзости, надо бы утешить, но уж больно неказиста, да и рентгенолог в любую минуту может войти – больница в ста метрах от дома.
«Чем объяснить, – думал Борис, – что нормальная, в сущности, баба, ну пусть не красавица, но и не урод, трезвая, аккуратная, работящая, судя по всему, сходится с хамом, самодостаточным кретином, который её откровенно презирает, изменяет ей, не скрывая амурных похождений, а наоборот: бахвалясь ими; пьет, бьет её и, тем не менее, она с ним живет? Любовь? Да какая к черту любовь? Только намекни, и приляжет, на все согласная. Так почему живет? Ясно почему. Нищета российская. Куда идти, когда годами в очереди на квартиру стоят. А если и есть куда уйти, так он же будет окна бить, позорить на всю деревню и заступиться некому. Вот если убьёт, тогда другое дело, а так кому жаловаться, если участковый ему друг закадычный, со школы за кадык вместе закладывают».
Борис изображал участие, врал, что ему срочно нужно уходить, и даже выходил с ней вместе из комнаты, с тоскливой обреченностью осознавая, что добром эти визиты не кончатся, независимо от того, как он будет себя вести по отношению к соседке. Нутром своим, еврейским генетическим чутьем на опасность, знал почти наверняка о надвигающейся угрозе, но ещё более определенно он знал, что от него уже ничего не зависит. Очередная неприятность для шлимазла вызревала, как нарыв, и была предопределена. Так бывало с ним уже не раз, когда в малознакомой компании оказывался агрессивно настроенный к нему человек, и когда нельзя было избежать конфликта, как бы он себя при этом ни вел, когда не хватало ума встать из-за стола и уйти. Ума хватало, конечно, но он всегда боялся, что его обвинят в трусости, особенно те из них, кто с удовольствием муссировал многочисленные анекдотические выдумки про врожденную робость иудеев и якобы