в глубинах которого громадой лежала бетонная уверенность в своём праве; кротчайшая мерзость, выводящая из себя людей понервнее. Я покосился на Фиговидца. Тот действительно глядел с посылом «ну ты и погань».
– Договаривайся, Сергей Иванович, – сказал я. – На свою шею берешь.
Пуня сидел на общинной завалинке и лузгал семечки. И вообще наглое, в его исполнении это занятие покинуло пределы, где не лишены смысла слова «непотребный», «бесстыдство». Непотребным становился сам воздух, которым он дышал, бесстыдными – деревья, не провалившиеся сквозь землю под его взглядом. Сплёвывая, он делал непроизвольное движение, словно вдогонку плевку посылал удар кулака.
Всё в этом парне было нормально и при этом явно что-то не так. Это могли быть глаза: злые, лубяные, но заплывшие. Или руки: сильные, грубые, но с мелкой дрожью. Или ненужная расхлябанность; убогость лихо заломленной шапки. На меня он посмотрел с трусливым вызовом. Я молча дождался, пока он всё-таки стянет свой жалкий треух.
Стянуть-то стянул, но не утерпел и вякнул:
– Отбыл Коржик на иное живленьице.
Голос был сиплый, нахальный, но какой-то разбитый.
– Рот закрой. Я тебя ни о чём не спрашивал.
Вокруг столпились зеваки, у которых, видимо, были дела поважнее, чем разгребать пепелища. Они молчали, но их невозможно было отогнать. Я повёл Пуню в укромное место и после сеанса два дня был болен. Я брал его за руку, проваливался в глаза и чувствовал, что не клиент, а сама Другая Сторона осовело сидит передо мной, блуждает бездушной улыбкой.
Фиговидец добросовестно разыгрывал роль толмача и первым делом записал в одной из своих тетрадок множество мрачных и многообещающих слов: «харыпка», «чмутки», «наборзе». С истолкованием у него возникли предвиденные трудности, потому что деревенские упорно не понимали, какое другое слово или описательный оборот призвать на помощь. («Ну, харыпка – харыпка и есть. Баба такая». – «Какая?» – «Да вона как Чушка Сысойкина, в точности. Харыпка же, говорю». Фиговидец отправился поглядеть на Чушку и по итогам записал: «Харыпка, неодобр. – бран. Грубая, жадная, агрессивно-некультурная женщина; предположительно с пышными формами». Но представь, сказал он мне, слово бранное, а не поручусь, что произносят они его с презрением. С уважением произносят, вот как. С восторгом даже каким-то, понял? Чего ж тут не понять, сказал я.)
Наконец-то я вновь увидел, как Фиговидец склоняет над тетрадью путевых заметок сосредоточенное лицо. Он писал прилежно, но медленно, словно был вынужден преодолевать невидимое сопротивление бумаги, и это так разнилось с былым весёлым пылом. Исхитрившись заглянуть в его записи, я обнаружил, что изменился и стиль. Теперь фарисей скрупулёзно, холодно излагал факты – и только. Удалой поток «я подумал», «мне вспомнилось» и «хочу заметить, что» иссяк до капели из плохо закрытого крана. Фиговидец больше ничто ни с чем не сравнивал и не делал попыток постичь.
Он составил подробное описание похорон, остервенело запечатлев и бедный саван («самые дрянные, изношенные тряпки»), и лубяные санки («так они это и называют: отправлять в лес на лубу»), и обычай калечить