мог, я бы тут же на месте нарушил своё обещание. Я повергнул бы эту неверную жену на дно гнуснейшего позора. Возможно, тогда – пусть я и играл этой женщиной – моя совесть могла бы укрыться за справедливым негодованием. Но на это я уже не был способен. Когда лицо её вдруг изменилось и она, точно видя меня насквозь, пристально посмотрела мне в глаза, признаюсь прямо: я принуждён был дать обещание убить Ватару и назначил день и час потому, что я боялся: если я не соглашусь, Кэса мне отомстит. И до сих пор страх неотвязно сковывает мне сердце. Если кто-нибудь посмеётся надо мной, как над трусом, – пусть смеётся! Это сделает только тот, кто не видел Кэса тогда. «Если я не убью его, то Кэса – пусть и не собственными руками – всё равно убьёт меня. Так пусть лучше я сам убью Ватару!» – с отчаянием думал я, глядя в её глаза, плачущие без слёз. Я дал клятву, и когда я увидел, как Кэса опустила глаза и засмеялась, так что на её бледных щеках появились ямочки, разве основательность моего страха не подтвердилась?
О, из-за этой проклятой клятвы я должен на свою обесчещенную, дважды обесчещенную душу принять грех убийства! Если бы этой ночью я нарушил клятву… Нет, этого я тоже не вынесу. Во-первых, есть та, кому я клялся. И, кроме того, я говорил, что боюсь мести. И это не ложь. Но есть и ещё нечто. Что? Что это за великая сила, которая гонит меня, такого труса, на убийство безвинного? Не знаю. Не знаю, но иногда… Нет, не может быть! Я презираю эту женщину. Боюсь. Ненавижу. И всё-таки… и всё-таки… может быть, я всё ещё люблю её…»
Продолжая ходить взад и вперёд, Морито больше не произносит ни слова. Лунный свет. Слышно, как где-то поют песни имаё:
О душа, о сердце
человека!
Ты, как непроглядный мрак,
темно и глухо.
Ты горишь одним огнём —
страстей нечистых,
Угасаешь без следа, —
и вот вся жизнь!
Ночь. Кэса, встав с постели и отвернувшись от света лампады, кусает рукав, погружённая в думы.
Её разговор с самой собой.
«Придёт ли он? Или не придёт? Не может быть, чтобы не пришёл. Однако луна уже склоняется к закату, а шагов не слышно, – может быть, он раздумал? Вдруг он не придёт?.. О, тогда я опять должна буду смотреть на солнце со стыдом, как распутная девка! Как выдержу я такую мерзость, такую гнусность? Тогда я буду всё равно что труп, валяющийся на дороге. Опозоренная, попираемая, в довершение всех зол обречённая нагло выставлять свой позор на свет, я всё же должна буду молчать, как немая. Если это случится, пусть я умру – даже смерть не облегчит моих мук! Нет, нет, он непременно придёт! Я не могу думать иначе с тех пор, как при прощании я видела его глаза. Он боится меня. Ненавидит, презирает и всё же боится. В самом деле, если бы я надеялась только на себя, я не могла бы сказать, что он непременно придёт. Нет, я надеюсь на подлый страх, рождённый его себялюбием. Вот почему я могу так сказать. Он непременно прокрадётся сюда…
Я, не способная больше надеяться на самоё себя, – что я за жалкий