том, что ради хорошего кадра мог пожертвовать его жизнью. Но я постарался найти компромисс. Он выжил и на какое-то время даже стал знаменит. Хотя все могло обернуться по-другому, если бы осколок все-таки задел артерию, а я бы промедлил в надежде снять сенсационное видео.
Случай второй: «Ты будешь снимать, если я его застрелю?» Ноябрь 2004-го. Я в Эль-Фаллудже. Первый день операции по освобождению города от повстанцев. Операция называется «Ярость призрака» (Phantom Fury), впрочем, если не считать убитых на улицах, не похоже, чтобы осталось много повстанцев. Я иду по городу вместе с двумя морскими пехотинцами. Вдруг в проходе между зданиями вижу лежащего на земле иракца. Его короткая седая борода кажется ослепительно белой по контрасту с алой струйкой крови возле головы. Рубашка распахнута, под ней белая футболка. Он с трудом дышит, жить ему осталось недолго. Правая рука лежит на груди, левая согнута в локте, ладонь развернута вверх, эта неестественная поза чем-то напоминает приветствие. Я подхожу ближе, чтобы посмотреть, насколько серьезно он ранен, но в ужасе отшатываюсь: у него отстрелена правая часть головы. Издалека этого не было видно. Снайпер попал ему прямо в глаз, и пуля раздробила череп. Очень странно, но при этом рана выглядит аккуратно, как разрез хирурга. Я возвращаюсь к пехотинцам, и один из них спрашивает меня: «Ты будешь снимать, если я его застрелю?» Едва ли здесь кроется злой умысел. Почти уверен, что это акт милосердия. Отвечаю не раздумывая: «Конечно, это моя работа». Но тут же начинаю сомневаться: зачем снимать? Мужчина скоро умрет, в этом нет ни тени сомнения. Так почему не оставить все как есть, не добавляя страданий? Пехотинец пожимает плечами, объясняет второму, что не стоит связываться, – зачем лишние неприятности? «Он и так вот-вот умрет». Они уходят, и я остаюсь один на один с человеком с простреленной головой. Смотрю на него. Он все еще дышит, кровь течет. Его жизнь – то, что от нее еще осталось, – в моих руках. Возможно, это самая тяжелая смерть: вокруг никого, кто мог бы понять его, если бы он захотел что-то сказать. Я думаю, что, наверное, надо было позволить пехотинцу застрелить его. Не знаю, сильно ли страдал этот иракец или уже ничего не чувствовал. Приходит в голову, что я вдруг оказался в ответе за последние минуты его жизни. Смотрю на него и вдруг осознаю, что мы с ним одни. Пехотинцы ушли, вокруг никого. Умирающему лет пятьдесят пять – шестьдесят, он в гражданском, безоружен – да и вряд ли у него было оружие. Почти наверняка у него есть дети, может быть, даже внуки, но сейчас с ним только я. Он умрет здесь, лежа на земле, а какой-то незнакомец снимет его смерть на камеру. Я понимаю, что не могу этого допустить. Так нельзя. И вот что я делаю тогда: просто ухожу. Иду вслед за пехотинцами, оставляю его лежать одного на улице, где он и умрет. Как только боевые действия возобновились, мое чувство вины исчезло. Я забыл о человеке с простреленной головой… Или так мне казалось.
Уже и этих двух эпизодов было бы достаточно. Но это еще не все. Случай номер три – самый ужасный поступок,