и мир” – новый метод, но автор еще соблюдает множество артистических условностей: держит интригу, помнит о каноне семейного романа, многого (самого грязного) недоговаривает. “Фальшивый купон” – при всей мощи толстовского гения – уже распад метода, доведение его до абсурда: апофеоз недоверия к человеку и сухой, скучный догматизм вместо прежней высоты взгляда. А поиски нового языка шли в то время на совсем других путях – в экзерсисах Белого, например, или в сухой, чувственной, безысходной прозе Бунина. Оба проигрывали Толстому в силе, но что поделать, – оба шли дальше. А Толстой отрицал себя. Это самоотрицание чувствует сам Герман, – вот почему “Хрусталев” кажется мне только обещанием, только прощанием с прежней манерой перед тем, как перейти к чистой параболе и условности, к средневековой притче по мотивам Стругацких.
Место Михалкова в этой параллели, думаю, не вызывает сомнений, – он тоже Толстой, только Алексей Николаевич. Он не претендует на то, чтобы делать большое искусство, и поиски его идут совсем в другом направлении. Он пишет беллетристику, иногда прямо лубочную. И при всей убийственной точности деталей в поздней прозе Льва (а глаз у старика был ястребиный) – читатель в девяноста случаях из ста предпочтет живую, яркую, сочную прозу Алексея. Несравнимо более примитивную, но увлекательную и жизнеутверждающую. При всем том Алексей Николаевич отнюдь не графоман (от бездари всегда остается унылое чувство раздражения и неловкости). Он обычный рассказчик историй, общий любимец и тайный монархист. Никакого нового языка он отнюдь не создает – адаптирует к темпам и образовательному уровню нового века находки великих русских реалистов века прошлого. Пытается на чудовищном материале двадцатого столетия написать трехчастный любовный роман с идеями. Виртуозно владеет ремеслом и оказывается довольно поверхностным психологом. И вот ведь парадокс: честнейший гуманист Лев Николаевич вызывает куда больше раздражения и усталости (вы давно перечитывали “Воскресение”? – вылитый Герман!), чем бонвиван и конформист Алексей Николаевич. У Алексея Николаевича прочитаешь кусок из “Хождения” или из “Гадюки”, тоже сделанной на весьма жутком материале, – и все-таки жить хочется, вкус жизни чувствуется, страстью и азартом веет. А сделано на пальцах, общих мест масса, изысков никаких. Но вот работает. И с тайной досадой ловишь себя на том, что о фильме Михалкова вспоминаешь с радостью и благодарностью, а о фильме Германа – с неискоренимой неприязнью. И вовсе не только потому, что материал германовского стиля нас пугал и мучил. А еще и потому, что он всячески напоминает нам о бессилии и ничтожестве человека – перед жизнью и режиссера – перед материалом. Не скажу, что Михалков навеивает сон золотой: Россия в его фильме тоже порядком смахивает на стихийное бедствие. Но Михалков конвенций не нарушает, ниже пояса не бьет и не стучит по крышке рояля, когда ему не хватает стандартной клавиатуры.
6
На вопрос же о том, кто сегодня ищет