свечами, потому что мы зажгли свечи с моей крошкой. Сидим, праздничные, она беленькая, в чёрном бархатном платьице, я ей когда-то купил. Ждём полуночи, включили телевизор, чтобы под двенадцатый удар… нет, не выпить сразу шампанского, оно на столе уже налито, в блистательные узкие фужеры; но чтобы вначале каждый взорвал свою петарду с конфетти. Это была её выдумка, с петардами, не моя. Путин, жёлтый лицом, в реглане, вещает, стоя у кремлёвской церкви, затем часы показывают на Спасской башне. Мы встаём с крошкой: девять, десять, одиннадцать ударов! Рвём с двенадцатым ударом за нитки наших петард. Моя взрывается, обрызгав нас разноцветными кусочками бумаги и оглушив. Её не взрывается, сколько она её ни теребит. Я забираю её петарду в свои руки, пытаюсь понять, что можно сделать. Но не взрывается и у меня её петарда. И нитка обрывается.
Она расстроена. Личико искривилось.
– Не будет мне счастья в этом году!
Мы пьём шампанское, у нас в тарелках уж не помню что, но праздничная еда (как бы не авокадо с креветками из кулинарии, запахом именно этим тянет из прошлого…), однако настроение у неё испорчено.
– Мне не будет счастья в этом году! Почему, почему я не взяла твою петарду!
– Ты считаешь, что мне счастье не необходимо?
– У тебя и так всё есть, – бурчит она.
В утешение ей мы сжигаем целую связку бенгальских огней. Комната наполняется сизым дымом.
– Это ты виноват! Ты нарочно подсунул мне бракованную, а себе взял хорошую… – ноет она.
Недолго пробыли за столом. Обыкновенно она много не пьет, но в ту новогоднюю ночь выпила изрядно. Ложимся в постель.
– Как хорошо, что нет Шмона! – воскликнул я на свою беду.
– Что тебе сделал бедный Шмон?! – огрызается она. – Он тихо сидит здесь в коридоре на своей подстилочке и никого не трогает. Там ему, кстати, дует, в коридоре…
Я не спорю с ней. Я задираю ей ночную рубашку и влезаю на девочку.
– Ну! – фыркает она. – Чего?! Я спать хочу!
Я пытаюсь её целовать, но она отворачивает лицо и сжимает зубы.
– Маленькая дрянь! – говорю я.
– Утром, утром, – шепчет она и засыпает.
Утром сцена повторяется. Злой, я ругаюсь с ней.
– Ты окаменела, пока меня гноили за решёткой! Ты ничего не чувствуешь!
– Я ни с кем, ни с кем, – фыркает она и рычит.
То-то и оно, что ни с кем, вот и окаменела вся, думаю я зло. За эти годы без меня её аутизм прогрессировал, она законсервировалась. Проблематично это утверждать, но, возможно, лучше было бы, чтобы она не была мне так уж верна в мои тюремные годы, зато сейчас бы я счастливо лежал с маленькой беленькой любовницей, а не с куском тёплого гипса.
Вновь лезу на неё, раздвигаю ноги. Она начинает смеяться, как дурочка. «Ха-ха-ха-хи-хи!».
– Что ты смеёшься, как дурочка?
– Над тобой. У тебя не получается… Ха-ха-ха!
– Перестань смеяться, как идиотка! Толстая стала какая! (Я держу её в это время за попу.)
– Ничего