тебе. Я много раз спрашивала. Она сказала – никогда. Сказала, ты не поймешь.
Папа не говорит ничего. Руки его до сих пор дрожат – теперь поменьше? Нэссун не может сказать. Она начинает чувствовать себя неуверенно – он злится? Он что-то сказал про Уке? (Она что-то сказала про Уке? Все кажется нереальным. Когда она думает о младшем братике, ей представляется болтливый и смешливый малыш, который порой кусается, а порой какается, и чья орогения чуется за квартент. Изуродованный неподвижный трупик, оставшийся дома, не может быть Уке, потому что он слишком маленький и тусклый.) Нэссун хочется тронуть отца за дрожащую руку, но что-то ее удерживает. Она не уверена, что именно – страх? Может, потому, что этот человек сейчас настолько чужд, а она всегда опасалась чужаков?
Нет. Нет. Он папа. Что бы с ним ни творилось, это мама виновата.
Потому Нэссун крепко хватается за ближайшую папину руку, поскольку хочет показать, что она не боится и потому что она сердится, хотя и не на папу.
– Я хотела тебе сказать!
Мир размывается. Сначала Нэссун не понимает, что происходит, и закрывается. Мама выдрессировала ее поступать так в момент неожиданности или боли: гасить инстинктивную реакцию страха, гасить инстинктивное стремление сэссапин ухватиться за землю внизу. И ни при каких обстоятельствах не реагировать орогенией, поскольку нормальные люди так не делают. Все остальное можешь делать, звучит в голове голос мамы. Ори, плачь, кидайся всяким, лезь в драку. Только не орогения.
Потому Нэссун ударяется о землю сильнее, чем следовало бы, поскольку еще не совсем овладела искусством не реагировать и все еще цепенеет физически, не реагируя орогенистически. И мир размывается, поскольку она не только вылетает с облучка, подброшенная пинком, но еще и перекатывается через край Имперской дороги и катится вниз по щебенчатому склону к маленькому озерку, в который впадает речушка.
(В этой речушке несколько дней спустя Иссун будет купать странного мальчика, который словно забыл, зачем существует мыло.)
Нэссун плюхается и останавливается, ошеломленная и неспособная дышать. Пока еще ничего не болит. Когда мир перестает вращаться и она начинает понимать, что случилось – папа ударил меня, вышвырнул меня из фургона, – папа уже спускается по склону, зовет ее, садится рядом с ней на корточки и помогает ей сесть. Он плачет, на самом деле плачет. Когда Нэссун промаргивается от пыли и искр, что плавают перед глазами, она в растерянности тянется к лицу отца и понимает, что оно мокрое от слез.
– Прости, – говорит он. – Я так виноват, милая. Я не хотел сделать тебе больно, нет, ты все, что у меня осталось. – Он резко, крепко прижимает ее к себе, хотя это больно. Она вся в синяках. – Я так виноват, я так – ржавь, – виноват!! О, Земля, о, Земля, ты злобный ржавий сын! Только не она! Ты не можешь и ее забрать!
Горестные стоны, долгие, рвущие горло, истеричные. Нэссун поймет это позже (ненамного позже). Она поймет, что в этот момент ее отец плачет и по убитому им сыну, и по раненной им дочери.
В