Отлично!»; также расслышал он, как Толян подошёл твердя: «Тут нельзя стрелять»; и ещё что-то вроде: «Мат уму. Мрут идеи воочию»… Это всё, что почувствовал Разумовский и что воспринял. Дальше пропали солнце, зной, люди, бредшие рядом, тёмные и большие очки (чьи, Даны?). Правый рукав его был в крови, сознание затуманилось… Кто-то нёс его через речку, и он увидел, – как он до этого видел бабочек, – экзотических рыб: майнгано, касидоронов, львиноголовок и телескопов, мохоголовых пёстрых собачек, аргусов, линофрин, тернеций и пигоплитов, красных тритонов, также тряпичников, спинорогов, панд, лир, неонов, меланотений, барбусов, даже дискусов!
…Оказался он в обветшалой избе у лиственниц, на лежанке у печки, в свете от древних маленьких окон, где он следил терпя, как, присев за стол, белоснежный Квашнин по смартфону звонил куда-то, а молодой тип, коротко стриженный, в форме хаки, сняв кобуру, патронник и два подсумка, в чёрных перчатках начал лить водку в старую кружку; после, пройдя к столу, начал пить её. Разумовский молчал, сжав рану. В этом квашнинском, думал он, царстве – тоже Россия; значит, здесь действуют конституция и закон РФ, что, глухие к незначащим, к Разумовскому, не последнему в мире, будут внимательны. Он уверен был, что с приходом полиции всё пойдёт от абсурда к принятым нормам. Он скажет: сам виной, поднял ствол – и попал в себя. Что ему юный дурень, хлещущий водку в чёрных перчатках, дабы смотреться грозным бруталом? Что? а ничто, сопляк! Ибо сам Разумовский был в переделках в Афганистане. Мстить переростку он не намерен… Кстати, и спор с Квашниным – не личный. Личность – факт падший, факт побеждённый. Разум есть синтез и обобщение. Но Квашнин, вытесняющий нормы с зоны влияния своих бредней, – страшный преступник, должный в тюрьме сидеть… Он смолчал, и когда дали трубку, где раздалось: «Масквич?.. Паслушай! Это Рэвазов. Не уважаемый наш Михалович твой машына брал; это сын мой брал. Сын мой глупый, малэнький школьнык. Джып твой на месте, можешь ежжать. Прасти». Он смолчал, и когда пришла докторша, чтоб его обихаживать, а Квашнин говорил негромко, сидя напротив парня-«спецназовца» за столом:
– Попробую объясниться, хоть я убил слова и они напрасны. Я не стрелял в вас. Но – здесь стреляют в каждых и всяких, думающих убить. Простите. Здесь пажить Истины, где стремятся не лить кровь… Парадоксально? Истина есть живая и, как живая, может показывается, где хочет, – и в парадоксах. Истина не равна себе и с собой несхожа; нынче чтó истинно – завтра ложь. Здесь Истина не незыблема, как у вас… Простите… – Он, помолчав, продолжил. – Кстати, агрессию начал ваш нетерпимый, знающий «истину», но, однако, фальшивую, обобщающий разум. Вы проявили пыл убивать, вы крикнули: «Я убью». Случись у вас пистолет, стреляли бы? От Платона в вас правило, установка политики: подавлять несогласных. Истина «нудит», я не припомню, кто так сказал когда-то, – вёл Квашнин за столом в расплывчатом полусумраке. – После даже апостол требовал «принуждать»… Выходит, вы не возвышенны. Вы не лучше