произнес маэстро Перрамон, хватаясь за бумагу, как будто в ней заключалась единственная надежда на спасение его сына. – Огромное вам спасибо, патер, – повторил он, склоняя голову.
С бумагой в руке маэстро Перрамон в потемках пересек центральный неф церкви Санта-Мария дель Пи. Разговор с патером Пратсом оставил у него на душе неприятный осадок. Было очевидно, что патер хотел от него отделаться; что поставленная дилемма казалась священнику совершенно неразрешимой. Но самое главное, ему было обидно, что отец Пратс ведет себя так, как будто маэстро Перрамон не прослужил тринадцать лет регентом в капелле; как будто он не стал неотъемлемой частью этого прихода еще до прибытия патера. Как будто ему не были знакомы во всех деталях и стены, и многочисленные закутки этой базилики; как будто он не сочинил мотет[71] в честь чтимого Иосифа Ориола-и-Богуньи[72] по настоянию того же патера Пратса; как будто не посвятил время и вдохновенный труд богоугодному делу начала процесса о признании чтимого Иосифа Ориола-и-Богуньи блаженным; как будто не обучал в течение тринадцати лет тринадцать поколений мальчишек тому, как вести себя перед нотным станом; как будто не был любимцем бывшего приходского священника патера Боладереса; как будто руководимая им музыкальная школа не могла похвастаться достойной репутацией в соответствующих кругах, каковой она в действительности и правда щегольнуть не могла, но патеру-то откуда об этом знать; как будто он не написал добрую часть своих ста двадцати трех произведений (шестьдесят девять процентов которых составляли композиции на религиозные темы) перед органом церкви Санта-Мария дель Пи… Маэстро Перрамон чувствовал себя обиженным по всем вышеназванным мотивам и обеспокоенным, потому что письмо было слишком незначительной помощью для того, чтобы принести плоды. Он пойдет в Кафедральный собор: разумеется, он туда пойдет! Он был готов разговаривать с кем угодно: разумеется, стоит поговорить! Но у него не было ни малейшей уверенности в эффективности этих шагов. По всей вероятности, причиной тому являлось вековое недоверие смиренных подданных ко всему, что касается мира власть имущих. Эхо шагов маэстро Перрамона разносилось по опустевшему нефу базилики, и он почувствовал, что дряхл как мир и ничтожен как червь. И слаб.
Как только он вышел на пласа дель Пи, по лицу его потекли слезы мелко моросящего дождя. Он поднял голову, и первым, что бросилось ему в глаза, было здание братства Святой Крови Господней[73]. Он резко отвернулся от часовни Крови Господней, словно его ударила молния, словно сам вид зловещего дома нес для его сына дурное предзнаменование. На центральном балконе братства стояла дама, одетая в черное, и оглядывала площадь. Она увидела, что через главный вход базилики вышел тощий человечек с листком бумаги в руках. Дама рассеянно проводила его взглядом, нетерпеливо похлопывая по одной руке перчатками, которые держала в другой. Потом с надеждой обернулась: и действительно, дверь открылась, и дон Жузеп Коль улыбнулся верблюжьей улыбкой, приглашая ее войти.
– Дражайшая донья Марианна, сердечно рад, – коротко