назубок). Большинство авторов я раньше не читал, так что наш ритуал получался очень любопытным: я открывал для себя текст, читая его вслух, а Борхес использовал уши, как другие читатели используют глаза, чтобы разыскать на странице слово, предложение или абзац, которые подтвердят его воспоминания. Во время чтения он часто прерывал меня, комментируя услышанное, с тем чтобы (как я думаю) заострить на чем-то свое внимание.
Так, например, остановив меня после совершенно уморительной, по его мнению, фразы из «Клуба самоубийц» Стивенсона («Полковник Джеральдин был одет и загримирован под рыцаря прессы в несколько стесненных обстоятельствах»[24] – «Как человек может быть одет подобным образом? Как ты думаешь, что имел в виду Стивенсон, учитывая, что он всегда невероятно точен? А?»), он перешел к анализу стилистического приема, при котором кто-то или что-то характеризуются с помощью образов, кажущихся точными, но на самом деле вынуждающих читателя делать собственные заключения. Он и его друг Адольфо Биой Касарес обыграли эту идею в произведении, состоящем из девяти слов: «Кто-то поднимается по лестнице в темноте: топ-топ-топ».
Когда я читал Борхесу рассказ Киплинга «За оградой», он прервал меня после сцены, в которой индийская вдова отправляет возлюбленному послание, составленное из разных предметов. Он отметил поэтическую достоверность этого и размышлял вслух, сам ли Киплинг изобрел этот точный и емкий символический язык[25]. Потом, как будто покопавшись в мысленной библиотеке, он сравнил его с «философским языком» Джона Уилкинса, в котором каждое слово является собственным определением. Наример, Борхес заметил, что слово «лосось» ничего не говорит нам об объекте, который обозначает; а «zana», соответствующее слово языка Уилкинса, означает «чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом»[26]: причем «z» – это рыба, «za» – это речная рыба, «zan» – это чешуйчатая речная рыба и «zana» – чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом. Когда я читал Борхесу, мне постоянно приходилось мысленно переставлять мои собственные книги; в тот вечер Киплинг и Уилкинс стояли на одной и той же воображаемой полке.
В другой раз (никак не могу вспомнить, что именно я тогда читал) он начал составлять импровизированную антологию неудачных строк знаменитых авторов, куда вошли Китс («The owl, for all his feathers, was a-cold» – «Взъерошил перья филин под ветлой»[27]), Шекспир («O my prophetic soul! My uncle!» – «О вещая моя душа! Мой дядя?»[28]; Борхес считал, что слово «дядя» непоэтично и совершенно не подходит Гамлету – он бы предпочел: «Брат моего отца!» или: «Материна родня!»), Уэбстер («We are merely the stars’ tennis-balls» – «Мы – теннисные мячики небес»[29]) из «Герцогини Мальфи» и последние строки Мильтона из «Возвращенного Рая» – «…he unobserv’d / Home to his Mother’s house private return’d» – «…и вскоре Он / Под материнский воротился кров»[30], – которые (с точки зрения Борхеса) превращали Христа в английского джентльмена в котелке, зашедшего к своей матушке на чашку