незнакомым и немного странным. Как можно так унижаться перед мужиком? Даже ему, мальчишке в его пятнадцать, это казалось невероятным и даже грязным. Он бросил её, а она плачет здесь, прямо в классе… А как же пресловутая женская гордость?
Плечи математички чуть поднимались и опускались в такт словам, будто бы помогали им рождаться.
– Дима, послушай. Я не истерю, ты мужчина, ты принял решение. Какое бы оно ни было, я его принимаю. Нет, я не строю из себя святую… Хорошо, пусть это будет наш последний разговор, если ты… Я просто хочу понять, почему… Нет, не почему ты ушёл от меня, а почему ты ТАК ушёл? Два года вместе… Родней тебя у меня в жизни нет никого. Мне казалось, у нас открытые, искренние отношения. Почему же тогда ты не поговорил со мной? Да, мне было бы тяжело, но просто послать эсэмэску с извещением о том, что ты уходишь навсегда – это… я даже не знаю… это более, чем жестоко. Не удостоить даже разговором… Скажи, разве я это заслужила?
Кабанов, словно загипнотизированный, смотрел на её затылок. Совсем не так общалась с мужчинами его мать, и уж точно не так говорила с отцом, от которого постоянно что-то требовала, бесконечно оскорбляя. Тот, кто бросил Юльхен, оказался великим трусом – послал эсэмэску, и концы в воду, словно и не было ничего между ними. Помножил свою женщину на ноль. Простейшее арифметическое действие, никакой сложной алгебры. У Кабанова были свои представления о том, что значит «жестоко поступить с женщиной», но такой вот уход даже в голову ему не приходил. Противно и подло, и будто горошину чёрного перца из супа раскусил и теперь никуда не деться от гаденького послевкусия. И стыдно за весь мужской род, за этого вот Диму и даже за отца, когда-то очень сильно обидевшего мать. В начале учебного года на Кирилла уж слишком томно смотрела Рита Носова, но он честно и открыто заявил ей, мол, не светит тебе, подруга, ничего, и надобно переключиться на кого-нибудь другого. Носова поняла, наверняка расстроилась, но не возненавидела его. Но Юльхен… Как же можно так, ТАК унижаться?
– Мне больно, Дима. И, правда, не хочется от жизни больше ничего…
Юлия Генриховна опустила руку с айфоном, продолжая стоять у окна и всматриваться в греющихся на робком весеннем солнце голубей. Проснувшаяся совесть нашёптывала Кабанову, что он тоже был жесток с ней сегодня. Ему стало до оскомины стыдно за всё, что он ей наговорил, за то, что он творил в раздевалке – подленько, без свидетелей. И ещё было невыносимо неловко за саму Юлию, за кричащее женское одиночество, за унижение, и в то же время бесконечно её жалко. Он попятился к двери, стараясь остаться незамеченным, но случайно задел что-то ногой.
Она обернулась:
– Кто здесь?
Кабанов высунулся из-за доски, боясь встретиться с ней глазами.
– Юлия Генриховна, я секунду назад зашёл, правда. У меня, – он судорожно подыскивал слова, – вот тут за доску монета закатилась.
– Монета… – она ещё не совсем понимала