на безоблачном небе ярилось солнце, и Помоище нагрелось и припеклось как жаркое в печи, и потому от него неукротимо разило гниением на всю округу. Ночь нисколько не охладила это пиршество мух, приправленное пряным, смолистым запахом можжевеловой зелени. Здесь по-прежнему удушающе чадили костры и верещали крысы – их с удовольствием давили местные жители, которым также не спалось в эту лунную ночь. Они шатались по окрестностям, изнывая со скуки и гнева, накатившего от жары да спирта.
Шаталась и Чиела, спускаясь по косогору к Помоищу. Она цеплялась руками и платьем за деревья и кусты и, спотыкаясь, плелась в темноте, ориентируясь на шум речной воды. Плува бурливо и равнодушно бежала мимо Державной помойки, ей было совершенно наплевать на возню по её берегам. Речная прохлада безразлично уносила в стремительных водах помои, людские горести и жизни. И как любой мог из реки напиться, любой мог здесь и утопиться.
Миновав костры, Чиела побрела по мусорным кучам, путаясь в платье и тяжко шагая по скользкому тёплому месиву. Понуро опустив голову, она двигалась наугад. Слёзы застилали ей глаза, она рыдала, нисколько не стесняясь того, что кто-либо мог услышать её.
Волосы её растрепались и выбились из-под косынки – золотистая коса была заплетена три дня назад и совершенно свалялась в трактирных подушках, на которых Чиела спьяну спала сутками, потратив все деньги на постой и оцет. Клиентов мало интересовали её волосы, поэтому прикрыв голову косынкой, она выползала в харчевню и без труда находила охочее до её большой груди мужичьё. Обслужив и вновь напившись, Чиела засыпала на полдня, чтобы к вечеру, мало что соображая, вновь присоединиться к обществу в зале. За последнюю неделю её перетрогало столько рук и облобызало столько усатых ртов, что несло от неё не лучше чем от Помоища. Впрочем, амбре разбавила и грязь из компостной кучи, при помощи которой Чиела перелезла через изгородь постоялого двора, сбегая от фоллонийского почтаря, пока тот напропалую хвалился перед постояльцами трактира.
Хвалиться было чем – фоллониец был грамотен, бегло говорил по-гемски и называл себя не иначе как писарем-посланником важных господ, выполняющим межгосударственное сообщение. Все собравшиеся, включая двух солдат, сопровождающих почтаря, были совершенно невежественны и поглядывали на фоллонийца с уважением – чтение и письмо были для них недоступной роскошью и сложнейшей наукой. Почтарь, обучившийся сим нехитрым делам в монастыре, куда по молодости постригся в монахи, быстро смекнул, что зарабатывать своей грамотностью куда увлекательней, чем почти безвылазно торчать в холодных каменных стенах, пусть и в компании с бутылкой.
Чувство превосходства над окружающими так окрыляло фоллонийца, что тот принялся покряхтывать от собственной удали, обстоятельно подъедая свой ужин. Заказал себе он сырного супу, круглого хлебу, кашу с потрохами, рыбу на углях да бутыль оцта, и уписывал всё это единолично, деловито